Люди ездят… Сколько этого неугомонного народа прошло через его вагон! Старых, молодых, а то и таких, что не разберешь возраста. Иной только на свет проклюнулся — и вот уже пассажир. Хорошо, если тихонько посапывает и сосет мамину грудь. А то, бывает, раскричится — откуда только сила берется. На весь вагон. Тогда кто как: одни к молоденькой маме бегут, расспрашивают, советуют, сочувствуют. Другие — к нему, проводнику: безобразие! Я за купейное место платил, еще рубль за белье отдал, а вы тут детский сад завели…
Голубенко на это молчит. А пассажир — еще минута — уже закипает, прямо булькает. Тогда Голубенко тихо спрашивает:
— А вы, гражданин, как? Сразу лысый и с портфелем родились?
Ездят. Дни и ночи. Интересно подсчитать, сколько поездов, сколько вагонов движется одновременно во все стороны.
Но каждая линия, какая бы она ни была длинная, имеет свою конечную остановку. Имеет свой маршрут и этот поезд. Добежит — и станет. А завтра — обратный путь. Снова двое суток. Все начнется заново. Тому белье, тому чай. А еще кому-то — прямо дым идет! — сию же минуту надо бриться. Дома, видите ли, ему не хватило времени. И хоть десять раз повторяй: «Ток выключен, надо подождать», — не хочет слушать. Хоть Днепрогэс тащи ему сюда. Бриться — и все… Есть и такой сорт пассажиров: ни за что не уступят места женщине. Двое суток Голубенко суровым молчанием и укоризненным взглядом наказывает себялюбца, а тому хоть бы что. Ест, пьет, спит.
Чуть ни в каждом рейсе попадается суматошливый, который с первой же минуты начинает волноваться, нервничать. У него, видите ли, завтра пересадка. И вот каждый час этот пассажир будет подходить и, умоляюще заглядывая в глаза, спрашивать: «Мы не опоздаем? Поспеем к тому поезду? Не проспим?» Голубенко терпеливо отвечает. Муха-пассажир слушает, но не прислушивается. Его дело летать и жужжать над ухом.
Ездят. Улыбающиеся и мрачные, беззаботные и встревоженные, надменные и скромные, болтливые и такие, что и словечком не одарят. Миллион человек переездило в его вагоне — разговаривали, молчали, смеялись, плакали. Нагляделся, наслушался…
Этот рейс как сотни других. Час суеты — посадка, билеты, белье… А дальше колеса уже сами крутятся. Напоил людей чаем, отдохнул. И уже ночь.
Когда-то бессонные ночи были для него тягучей мукой. Неотступные воспоминания возвращали его на фронтовые дороги, и снова он слышал стоны раненых, взрывы бомб, видел обломки теплушек, из-под которых вытаскивали безруких, безногих — пока еще дышали. И опять он вместе с другими бойцами санитарного поезда, переполненный тяжким страданием, которое стонало, кричало, истекало кровью вокруг, стрелял в самолеты с черными крестами из винтовки, вопя от бессильной злобы: «Кого бомбишь, фашистская падаль? Раненых добиваешь?..»
Всю войну провел на колесах. Покатался. В окопах не пришлось воевать, хотя как просился, однако два осколка получил, самого в госпитале зашивали, выхаживали. И снова на те же гремящие фронтовые колеса.
Но с годами затуманилось давнее, утихомирились бессонные ночи, и уже Голубенко, о многом позабыв, думал не о себе, а о пассажирах.
Ездят. Такое время настало. Бесконечное движение. Зима, лето, весна или осень — вагон полнехонек. Сотни лиц. Мелькнут, исчезнут. Но попадается и такое, что не забудешь.
Это он, Голубенко, заприметит и не забудет. А для его напарника, Демьяна Непорожнего, все пассажиры на один лад. Спросите у него, привлек ли кто-нибудь в этом рейсе его внимание? Демьян посмотрит сонными глазами и удивится. Для него пассажиры даже не пчелы, добрый пасечник и какую-то пчелу в рою, чем-то отличную, отметит. Для Демьяна же пассажиры — мурашки. Бегают в разные стороны, каждая что-то тащит, и все одинаковые.
Голубенко, когда сердит, говорит ему: «Откуда в твоей фамилии это «не»?.. Видно, писарь в загсе перепутал». Однако Непорожнего так легко не проймешь. Скалится. Глаза сонные, но в них нет-нет да и блеснет что-то и сразу же угаснет в дремотном сумраке.
На другой день, немного поспав, Голубенко прошел вдоль купе, заглянул в некоторые. Туда, где двери открыты. Почти все пассажиры были те же; этот маршрут тем и лучше других, что едут из Киева до самого конца. Лишь отдельные пассажиры выходят или садятся посреди пути.
Ездят люди, читают долгие или короткие дороги, но и дороги читают людей.
К вечеру, видя, что Демьян чуть не дремлет на ходу, Голубенко пренебрежительно бросил ему: «Да ложись уж, ведь тебя, видно, сонная тетеря высидела. Ложись… Ночь короткая — посижу».
Непорожнего уговаривать не надо. Только лег — храпит. Зато там, на конечной станции, он оживает. Руки-ноги в непрерывном движении — ракетная скорость. Хватает свои «чамайданы» — и по базарам. Их тут два или три. Да еще два или три универмага, — все этажи обегает. Возвращается навьюченный и спереди и сзади. «Чамайданы» и пакеты под лавку, под столик и на багажную полку, растянется — ф-фу! В этот миг как будто кто-то выпускает из него воздух. Глаза сразу же становятся меньше, тело ослабевает, пальцем не шевельнуть. Но вскоре поест за троих, зевнет так, что челюсти захрустят, и с удивлением спросит: «И почему это ко сну клонит? Погода…»