Выбрать главу

Вторая ночь для Голубенко проходит тяжелее. От одной мысли об этом становится грустно. Разве он знал, что такое усталость? А теперь нет-нет да и смутит недобрая мысль: хватит, поездил! Пора уже ножками по земле, пешочком. И на маленькие расстояния. Пешка потому так и называется, что у нее короткий ход. На речку, скажем, с удочками или в парк, где собираются пенсионеры-мудрецы, которые обо всем на свете знают и всему выносят свой — окончательный! — приговор. Пора, должно быть, к ним в компанию.

Но что-то другое беспокоит его в эту ночь. Уколет и скроется. Лови, а что ловить? Проносятся встречные поезда. Пассажирские протарахтят, и уже не слышно. А товарные взорвутся громом-грохотом, земля дрожит. Проходят минуты, а грохот все громче, и отзываются тягучим стоном степи и леса.

Надоедает стоять у окна, надоедает сидеть. Голубенко ходит взад-вперед. В некоторых купе открыты двери, кому-то не спится, кому-то душно. Ездит, ездит неугомонный люд.

В какую-то долгую минуту Голубенко с удивлением замечает, что он все к чему-то прислушивается. Не к привычному перестуку колес, это ему что леснику гомон дубравы. И на горные обвалы встречных поездов он обращает не больше внимания, чем на звон трамваев под окном дома. Прозвенел — и нету. Голубенко прислушивается к самому себе, никак не ухватит той иголки, что кольнет и исчезнет.

Плывет бесконечная человеческая река. А русел — без счета. Диво. Потому что нет в природе таких речек, чтоб и вниз, и вверх, и поперек. Коловращение!.. Никогда не любил расспрашивать — зачем и куда? Но, даже ни о чем не расспрашивая, слушал многих и многих, сотни исповедей. Ведь рейсов за спиной — что звезд в Млечном Пути.

Есть такие: им не терпится выплеснуть из себя накипевший гнев или боль. Радость, она тоже хочет, чтоб ее видели, услыхали. А где лучше всего открыть душу? В поезде, конечно. Пробыл тут сутки или двое, кто-то тебя выслушал, доброе слово сказал. Может быть, это слово немногого стоит, а на сердце легче стало. Потом — один ту да, другой сюда, никогда больше не встретятся, и это лучше всего. А попробуй-ка открыть душу соседу, знакомому или даже кое-кому из друзей и потом встречаться с этим человеком изо дня в день, каждый раз терзаясь мыслью, что кому-то он все-таки рассказал о твоем сокровенном, разумеется дав клятвенное обещание держать язык за зубами.

Нет, лучше всего для откровенного разговора — поезд. Все рассказанное и услышанное вместе с перестуком колес развеют ветры.

Часто ему самому рассказывали про «житуху», ожидая совета и утешения. Иной раз доводилось краем уха слышать рассказы, доверенные спутникам. Доводилось слышать, потому что кто обращает внимание на минутное присутствие проводника? Войдет со стаканами чая на подносе или с веником, а в купе продолжается взволнованное: «…Я опять говорю ему (а бывает: «ей» или «им»): так жить нельзя! Вы понимаете…»

Оказывается, именно эти слова чаще всего говорят любимым и нелюбимым, чужим и близким, родным и неродным или, может быть, по паспорту родным, а на деле чужим: «Так жить нельзя…»

Голубенко подчас приходилось сдерживать себя, чтобы не произнести вслух: «Почему? Почему нельзя?» Представлял, как это было бы смешно. Сидят в купе двое, вполголоса рассказывают друг другу о своих житейских делах, а тут проводник с веником и совочком: «Почему нельзя?» Кто он, что он для пассажиров? Соломинка, несущаяся по течению? Кто из них на следующее утро вспомнит, был ли вообще в вагоне проводник и какой? Старый или молодой, мужчина или женщина? Наверное, в голове у многих-многих пассажиров промелькнет лишь безликая и безымянная фигура, которая приносила чай, подметала вагон, собирала билеты, вкладывая их в ячейки потрепанной черной книжечки.

Сколько раз ему хотелось вмешаться в эти разговоры, сказать и свое слово или хотя бы покачать головой, молча возразить. А кое с кем и согласиться.

Ну, допустим, и он вставит свое «нельзя». Что из того, что из того? Нужен кто-нибудь помудрее, чтоб сказать, а как же надо и можно жить.

Поезд мчится в темноту, а ночь, как давно уже не бывало, нестерпимо долгая. Тонкое лезвие боли медленно впивается в грудь. Голубенко, задерживая дыхание, прислушивается. Хоть возьми да крикни на весь вагон: «Люди добрые, может, вы знаете, что со мной творится?»