Выбрать главу

Пер. А. Островского.

РАССКАЗЫ

ПОСЛЕДНИЙ С ОСКОЛКОМ В ГРУДИ

1

В селе над Ворсклою умирали инвалиды войны. И будто сговорились — друг за другом.

Десять солдатских вдов прибавилось в Тернивке за одно только лето.

Никто не слышал последней переклички. Только они услышали, когда старшина назвал их имена. И в ответ прозвучало тихо и сурово: «Есть!»

Догоняли их артиллерийские снаряды, тридцать лет летели с Сандомирского плацдарма и с Карпатских гор. Догоняли мины и кинжальный огонь пулеметов. Свистели осколки бомб, взрывавшихся на всех путях и на всех переправах — от Волги до Эльбы. Догоняли лютые морозы и январские вьюги в грохочущих донских степях. И осенняя болотная топь в окопах, давней болью впившаяся в суставы.

Панас Вовченко к внуку наклонился — и упал, словно в самый висок угодил ему фашистский снайпер.

Демид Захарчук на предзакатное солнце загляделся: «Вроде дождь будет». А этого дождя уже не увидел. Плакали по нему тучи, и с ветвей скатывались слезы.

Петр Загорулько к сыну поехал, недалека и дорога. «Вот, надумал я, сынок, как нам жить дальше…» На этом и все, конец. И думай теперь, как дальше жить, не услышав родительского совета. А от кого и услышать мудрое слово, как не от Петра Загорулько? В бессонные ночи на госпитальной полке, после пяти операций, много ума набирается человек.

Якову Валигуле захотелось сена накосить. И сена-то там, на излесье, — охапки две, не больше. А вот уже несут Якова, с его деревянной ногой, с латаным-перелатаным животом.

«Хорошо умер Яков», — сказал Рогачук и оглянулся вокруг. А оглядываться-то и нечего: на всю Тернивку один он остался, недострелянный войной, с осколком в груди.

— Факт, да еще и какой, — сказал себе Рогачук. — Фактический факт!

Как ни старались хирурги тогда, в апреле сорок пятого, в Германии, а все-таки не вытащили этот кусок железа. Два ребра отчекрыжили и, возможно, для того, чтобы грудь крепче была, решили железяку оставить. И смотри ты! Выходит, прибавила силы на тридцать лет.

Сидел Рогачук под грушей на скамейке, смолил самокрутку и вспоминал Якова, ближайшего своего соседа. Рвутся снаряды — недолет, перелет, а там — и в точку. Вилка! Это уж каждый, кто на фронте был, знает.

Лицо его темное, иссеченное морщинами, как кора старой груши, под которой он сидит. Седые усы от табачного дыма взялись ржавчиной. Только чуть прищуренные глаза разведчика смотрят молодо и зорко.

Недолет, перелет… Семьдесят четыре воина вернулись в Тернивку с войны. Половина искалеченных. Кто без руки, кто без ноги, кто с рубцами от ран. А Фома без глаз. Вернее, с глазами, но незрячими.

На фронте как было? Прошел день — он твой, никто его не отнимет. В мирной жизни, так издавна ведется, время измеряют годами. Тут уж кому сколько на долю выпало. Одному только пять, другому десять. А гвардия, смотри, держала оборону двадцать, двадцать пять, самые упрямые — и тридцать с гаком.

Если оглянуться назад, то многого Рогачуку в жизни недоставало. Зато упрямства хватило бы на пятерых.

Сидел Рогачук на лавке под грушей. Вспоминал, думал. Хата на взгорке. Далеко видно вокруг. Ничего не скажешь, хороший НП — наблюдательный пункт. Но всего и отсюда не разглядишь. Что было — видел… А что впереди?

Теперь, сказал себе, снова как на фронте — короткая мера. Прожил день, он твой. Что будет завтра — посмотрим. И никакого дела откладывать на «потом» нельзя.

— Это уже горький и последний факт, — сказал неведомо кому Рогачук.

2

Вошла Горпина в хату и от удивления замерла на пороге. Сидит ее дед, выбритый, в видавшей виды, вылинявшей гимнастерке, в пилотке набочок. Где он это добро столько лет хранил? Сидит за столом, брови нахмурил, в руке перо — пишет. Только рукой махнул — не мешай, мол…

Горпина тихо управлялась возле печки. Взглянет изредка. Нелегко, видно, дается писание. Даже пот на лбу выступил.

— Ты хоть бы пилотку снял. Да и воротник расстегнул бы…

— Нельзя! Нужно, чтобы форма была — как штык.

— Что это ты пишешь? — еще сильнее удивилась жена. — Прошение?

— Такое скажешь! — проворчал Рогачук, оторвав взгляд от бумаги. — Теперь, чтоб ты знала, мне будут писать прошения.

— Тебе? — Горпина села на лавку у окна. Смотрела на своего старика и будто не узнавала.

— А это, если хочешь знать, не прошение, а боевое донесение.

— Какое еще боевое, когда, слава богу, тихо?