Выбрать главу

Выскакиваем на берег. Вся толпа без запинки вылетает на лед и шпарит на тот берег, где за сосновым бором стоят два наших шестьдесят шестых.

Я — в замыкании. Позади меня — только Мамонт. Убей, не пойму, за каким хером Мерин отправил его на дело. Наверное, напоследок, перед дембелем, понюхать пороху. Не иначе. Сопит, хрипит, тяжело дышит, быдло гунявое, и нарезает следом за мной. Формы у него нет никакой, вот и отстал от всех с непривычки.

Сказать по правде, во всем виноваты улан-удинские пехотинцы. Не пробей они прорубь во льду, чтоб воду брать, может, ничего бы и не было. Может, и мысль-то эта мне бы голову не пришла. Перебежали бы мы с Мамонтом через Чикой, залезли бы в «газон» и вернулись в часть. А потом, наверное, ротный его бы на дело уже не послал. И дембельнулся бы Мамонт, и вернулся бы домой, и жил бы себе спокойненько до самой старости. Завел бы себе жену, детишек-уродов настрогал бы, зарплату бы домой носил, ныкая от жены трешку в трусы, — в общем, жил бы, как любой другой такой же чмошник. И все было бы нормально.

Но пехотинцы пробили прорубь. Я как ее заметил — сразу понял, что все, труба Мамонту. И, главное, смыкаюсь туда, сюда, а ноги дальше не несут. И ничего поделать с собой не могу. Так вдруг возненавидел козла этого, что просто смерть! За все. За то, что он такой чмырной. За Кота. За Хохла и Фому. За Тренчика с Алтаем. За Леху Стрельцова, свинаря нашего. За Силю. Даже за Наташку. И главное — за себя. Ах ты ж, думаю, сука, они все угробились или сели, хотя были в тыщу раз лучше тебя, а тебе что же, ублюдку, умотать на дембель и жить себе сладко, да? А за какие такие красивые глазки? Тебе, значит, жить, цвести и пахнуть, а мне еще год от косы уворачиваться? Ты ж, гад, хитрый. Себе на уме. Думаешь, прочмырился два года и все? Съехал с темы? Отмазался? ОТМАЗАЛСЯ?! Чем? Мытьем туалетов? От смерти — мытьем туалетов? От крови, от пули в лоб, от монтировки промеж глаз — мытьем туалетов? От лосевства? От того, чтобы не замарать, не уронить, чтобы вынести, выдержать, доказать? Целых два года вешал лапшу на уши, да? Всем, всей роте вешал? Всех обманул, наколол, да? Всех убедил, что не лось, не мужик, что чмо, что лосиные мерки не для тебя, что для тебя только кучи говна вокруг очков? И — домой? К мамке с папкой? А вот хер тебе по всей морде! Я тебя раскусил, парень! Я! И вот сейчас тебе придется отвечать мне по высшему счету, по лосевскому, одним махом за все два года! И никуда тебе уже сейчас от меня не деться, военный, не раствориться, не исчезнуть. Сейчас ты мой. Не сцы, урод, все будет чики-пики. Да и чего тебе стрематься, вы ж, чмыри, в любом дерьме выживаете. Верно? Ну я, в общем-то, и не против. Выживай. Если сможешь… Э, да ты че завис, придурок? Иди, иди сюда, щас мы с тобой поговорим. По душам…

Я даже не стал его бить. Времени не было. Просто схватил и толкнул в полынью. Течение у Никоя сильное

— Мамонта сразу же, вмиг, засосало под лед. Он и пикнуть не успел. Да и чего тут было пикать?..

Блин, до чего ж быстро такие дела делаются, труба! До сих пор к этому привыкнуть не могу. Вроде вот еще секунду назад кипишился, бурлил рядом со мной этот чужой космос, чего-то в нем щелкало, мигало, жило, а приложилась к нему сила махонькая, меньше той, что на очке при запоре прикладываешь, и все, исчез, испарился. Даже пузырей на воде не осталось. Так только, предсмертная борозда на снегу от его сапог прочертилась, и все. И огромный космос уместился в этой полосочке грязной на снегу, которой и с трех шагов не разглядеть. Но, знаете, оглянулся я по сторонам, и вроде ничего особенного. Пустота Лес. Берега. Снег. Но пустота эта такая… Наполненная какая-то. Кажется, протяни руку, и ощутишь под пальцами живое, бьющееся в венах, и кровь потечет горячим по коже… А присмотришься — попустит. Мамонт! МА-МО-ОНТ!!! Да вот хренушки, нету уже Мамонта, весь вышел…

И вот пока он где-то подо льдом плыл в сторону Байкала, я перебежал реку, пронесся сквозь сосновый бор и выскочил к нашим шестьдесят шестым, которые уже урчали движками на холостом ходу.

— Андрюха, Мамонта не видел? — спросил меня Оскал, помогая забраться в кузов.

— Не-а, — протянул я, усаживаясь на лавку и отворачиваясь. — А че, нету?

— Да хер его знает, козла, — в сердцах хлопнул по колену Оскал. — Завис где-то, придурок…

— Нет, брат, не видел.

— Вот и бери после этого на дело уродов, — проворчал Оскал, выглядывая из кузова и всматриваясь в темноту.

— Себе же дороже. Неровен час, в плен попал…

— Или, может, в бега подался?.. — предположил я.

— Может, и в бега… Блин, и ведь ждать-то его мы не можем — не дай бог, засранцы с той стороны нагрянут…

— Ну что, все на месте? — заглянул в кузов старший операции лейтенант Семирядченко.

— Да куда, на хер, — мотнул головой Оскал и витиевато матернулся. — Ублюдка Мамонта нету.

Семирадченко презрительно сплюнул

— Говорил же ротному, что нехер урода этого на дело брать!.. — он глянул на часы. — Ладно, зависать более невозможно. Погнали. Авось, Мамонта улан-удинцы словили, завтра отдадут.

Он исчез. Хлопнула дверца кабины, и шестьдесят шестой рванул с места. Я закурил, угостил как всегда бестабачного Оскала. Дело было сделано. Поищут Мамонта еще с недельку да и спишут как пропавшего без вести, в армии это быстро делается. Скатают, как водится у лосей, его постель, вычеркнут фамилию. Хоть это будет не по-чмырному…

Утром я сидел на ящике у входа в ротную палатку и курил. День выдался ясный и холодный, с ветром. На склонах голых сопок вокруг виднелись пятна снега. По бурой земле ползли в сторону Монголии тени облаков с Байкала. Они, эти тени, как бээрдээмки переползали через сопки, на тормозах съезжали в долины и медленно карабкались вверх по склонам. Их экипажи знали свое дело: ни у одной тени не заглох мотор, ни одна не сбавила скорости, не потеряла своего места в строю. Я залюбовался ими: ну и движки на них стоят — прутся по такой крутизне на пониженной передаче, а рева не слышно. Чудеса да и только! И вот они проедут сквозь наше расположение, как проехали они сквозь лагерь улан-удинцев, и поплывут дальше, в Гоби, и все наши игры-войнушки им до фени. У них свои маневры. Отстрелялись, отбомбились дождем они намного раньше, где-то над Читой, над Улан-Удэ, а теперь у них просто марш… Хорошо они там, у себя, живут. Наверняка, нет у них ни чмырей, ни лосей, ни командиров-козлов, ни стукачей-политработников. И мясом гнилым их наверняка не кормят… Э, постой-ка, дождем бомбят ведь не они, не тени! Это облака бомбят дождем. А тени, тени просто ползут. Как пехота. Блин, это ж как запариться можно — ползком от Байкала до Гоби! Наверное, поговорка «Далеко, как до Китая по-пластунски» в теневой, пехоте появилась. Не иначе.

Мало в армии есть вещей более клевых, чем эти спокойные, зависные полчаса после завтрака. Когда момон твой, приятно набитый жрачкой (главное — не думать, какое эта жрачка дерьмо), удобно развалился внутри, облокотившись мягкой, жирной спиной о ребра. Когда сигарета в руке мертво истекает дымом. Когда кто-то уронил на веки по кирпичу и не дал спичек, чтобы эти веки подпереть. Когда задница образует с ящиком одно целое, гораздо более неразрывное, чем со спиной. Когда…

Вокруг ползают в состоянии послезавтракового обалдения всяческие вояки в бледно-зеленых бушлатах. Они ничего не хотят, никуда не торопятся, им вообще ничего не нужно на этом свете. И если они и шевелят кое-как своими резиновыми поршнями, то даже не потому, что на их ушах плотными гроздьями виснет густой, липкий офицерский мат, а просто потому, что холодно сегодня, очень холодно. А было бы лето, так, кажется, попадали бы все мордами в песок и даже от пулеметных очередей не расползались бы по укрытиям. Да и пули по летнему делу не стали бы очертя башку вылетать из стволов после пинков грубиянов-капсюлей и нестись хер его знает куда до полного расплющивания о какую-нибудь чугунную духанскую задницу. Нет, они просто выпадали бы на землю и валялись бы до самого вечера, приобретая отличный окопный загар. А вечером они бы собирались вместе, пили бы холодное пиво и приставали к телкам…