Выбрать главу

— Так вот, а ротный наш — козел. Потому как по «приказу Родины» мать родную расстреляет. Но только чтобы по приказу, чтобы не самому…

Я покачал головой и съехал с темы.

— Вижу, круто он тебя задрочил, брат…

— Ну, задрочить — не задрочил, кишка тонка, а достать — достал. По самые гланды, гад, достал…

Обдолбыш замотал головой, сплюнул и потянул косой.

— Чем достал?

— Чем? А вот ты погоди, придолбается снова — увидишь. Мерин — урод по достачам опытный. Из тех, кто душманов пленных по-душмански же на ленточки резал…

Он глянул в сторону штабной палатки, матернулся.

— Вот блин! Накаркали… Э, косой, косой бери…

Я принял косой, со скрежетом развернул башню. От штабной палатки в нашу сторону грохотал раздатками Мерин — как всегда злой до полной усрачки.

— Каманин!! — заорал он еще издали. — Бегом ко мне, ублюдок!

— А-а, какой облом кайфа!.. — застонал Обдолбыш, пытаясь подняться. — Хоть драп не дуй…

Он отдирался от ящика с трудом, так же, наверное, как отдирается от земли дерево. Я остался сидеть, не спуская глаз с ротного и нахально дотягивая спрятанную в кулаке «пятку». Но ротный не обратил на меня никакого внимания. Сейчас его интересовал только Обдолбыш. Они сближались неотвратимо, как ПТУРС и броня, а я просто сидел и смотрел.

Я увидел профессиональный дроч по полной программе. Этот дроч включал в себя беготню в полной боевой выкладке с полным бачком песка в руках, забеги на сопки в противогазе («сопка наша — сопка ваша»), отжимания (в противогазе же), приседания, «лечь-встать» и передвижение по-пластунски. Все эти мероприятия были густо пересыпаны матом и мордобоем.

Дроч продолжался долго, очень долго, даже не знаю, сколько. Конца я не досмотрел: мы поехали на прыжки.

К обеду мы вернулись. Когда после приема пищи я зависал в палатке, на соседний топчан вдруг тяжело рухнул Обдолбыш. Он был весь в крови и задрочен до последней крайности.

— День прошел — ну и хер с ним, — невнятно пробормотал он распухшими, рассеченными губами.

— Да ты, брат, как с бээрдээмкой целовался, — сказал я сочувственно.

— Хуже…

Я дал ему сигарету.

— Спасибо, браток… А знаешь, я-то, конечно, паренек терпеливый, но и на старуху иногда находит бес в ребро…

— Ты о чем, брат?..

— О чем?.. Да о том, что дела эти лосиные давным-давно поперек моего горла клапаном стали… И, знаешь, Мерин-то, конечно, лось, каких мало, но если пыл свой не поумерит, я ему чехлы на сохи живо справлю…

— Э, вот этого не надо, брат, — покачал головой я. — Все будет путем. Ты только перетерпи малость.

— Мерину расскажешь, — огрызнулся он.

— Да чего ж ему, козлу, расскажешь?.. Сам, что ли, не знаешь?

— Знаю… А насчет чехлов…

— Каманин, ублюдок долбаный! На выход! — донесся от входа голос ротного.

— Ох, пидар, а! Продыху не дает, — прошипел Обдолбыш, с трудом поднимаясь.

— Так что насчет чехлов?

— Насчет чехлов?.. — переспросил он, думая о чем-то своем. — Они уже шьются, браток…

И побрел к выходу.

Глава 3

Никто не знает, откуда приходит смерть. Как говорится, знал бы, откуда ждать, пушку бы навел. А так оглядываешься по сторонам и прикидываешь — из-за той ли сопки косичкой сверкнет, между теми ли соснами мелькнет своей костяной безглазой пачкой? И ведь все равно не угадаешь.

У меня гониво на смерти. Вот вроде человек, когда базаришь с ним или смотришь на него, такой, гад, живучий, бегает чего-то, суетится, двигает руками, ногами, губами шевелит, столько у него разных движений, слов, мыслей, воспоминаний всяких, столько в нем жизни, что как-то не верится, что он может когда-нибудь упасть мордой в песок, руки-ноги резиновые повывернув, и замереть навсегда, и все то, что еще вчера его интересовало, радовало, злило, сегодня ему уже до глубокой фени. И вот вроде лежит он еще такой же, как и при жизни, целый и невредимый, в комплекте (подумаешь, дырочка маленькая в неположенном месте образовалась!), — а уже все, мертвый, чего-то в нем уже нету, что-то ушло навсегда, и уже ничем это что-то не возместить, не заменить. Но это непонимание у меня раньше было. А теперь… Теперь, когда не один и не два моей рукой на тот свет отправлены, я увидел, что жизнь, которая в человеке аж бурлит, это все так, видимость глупая, мираж. Человека убить — раз плюнуть, собаку — и ту сложнее, она не в пример живучее. И я так думаю, что человек, он изначально мертвый, мертвость его — это как у механизма, конечный момент сборки, нормальное состояние. И что бы ни делал человек, он стремится только к одному, к этому конечному моменту. Чтоб завершить. Чтоб достигнуть. И тут уж дело — за малым. Пульку, как винтик, в нужное место посадить или вены вскрыть, как будто топливный провод прочистить, или еще что-нибудь профилактическое, как техосмотр.

Хорошие мастера, они сразу видят, чтб в человеке барахлит, что не доведено, что сделать нужно, чтобы довести сборку до конца, куда нажать, что продуть, что подкрутить, прочистить. Им даже не надо, чтобы человек сигналы подавал: мол, поломан, недоделан, нуждается в ремонте. Они и так наготове. Но хороших мастеров, профессионалов на всех не напасешься, поэтому бегают люди, кипишатся, нервничают, выпендриваются, лезут на рожон. Мол, SOS, спасите-помогите, доделайте, Христа ради, а то уже невмоготу поломанными шастать. И тогда берутся за дело непрофессионалы. Им, конечно, приходится в человеке поковыряться (уж больно сложен механизм!), но обычно в конце концов они его тоже до точки доводят. Если только старательно берутся за дело.

Вот это и страшно. Как-то мне пока не хочется чиниться. Не хочется — и труба. Других починю. Запросто. Профессионально починю. А сам не дамся. Не созрел еще. Но они ж, любители херовы, спрашивать не будут. Подкрадутся сзади и ка-ак починят по затылку!.. И тут уже главное успеть починить их раньше, чем они тебя. Я это так понимаю. А ремонтник я хороший, основательный. Чиню раз и навсегда. На это толькп и надеюсь.

Духов своих, Гуляева с Банником, дрочу каждый раз, как только представляется возможность. Они ведь тоже потенциальные «ремонтники», а я для них — самый желанный «механизм»: уж больно я их достал. Вот и чмырю их по полной программе, чтобы мысли дурные насчет меня даже не заглядывали в их головы.

У меня гониво на смерти. Я это только сегодня заметил, на стрельбах. Сегодня у нас «длинное» упражнение. Один за другим отстреливаются ребята из первого, второго, третьего взводов. Неплохо, в общем, отстреливаются, но мне их стрельба не нравится. Они просто выполняют упражнение. Для них эти мишени — обыкновенные куски дерева: попал — хорошо, не попал — фиолетово. У меня — все по-другому. Когда я выхожу на позицию, каждая мишень для меня превращается в хромую стерву с косой. Так что промахиваться никак нельзя, надо мочить эту сволочь напрочь.

Первым же выстрелом валю «пулемет», торопливо встаю и иду вперед. Неподвижные мишени, которые поднимаются, когда преодолеваешь окопчик с «пулеметом», все обычно кладут с колена. Но ведь это же смерть. Поэтому я валю их с бедра, на ходу. Я весь в натуре как робот. Робот войны. Я стреляю, не целясь и, еще не нажав курок, уже знаю, что попал. Я чувствую расстояние до цели, поправку на ветер, изгиб траектории пули. Чувствую даже полет пули по стволу и стон дерева, прошиваемого очередью. Не успевают движущиеся мишени выехать из-за холмика, как я поражаю их, все три, даже не сбавляя шага. Мое нутро делает это за меня.

— Круто пострелял, — бормочет Оскал, когда я возвращаюсь на исходные. — Как по своим.

Это наша обычная шутка на стрельбах. Но сегодня она меня не веселит. Оскал не понимает, почему я так клево стреляю. Просто мне страшно. О, страх — великий умелец, страх — отличный солдат. Страх может все. Никакой силач, герой и боец не сделает такого, что в состоянии сделать перепуганный до смерти солобон. Говорю это со знанием дела — как перепуганный до смерти лось.

Гуляев с Банником отстрелялись неважно. Это дает мне прекрасный повод, заведя их за угол наблюдательного пункта, подальше от стукачовского глаза замполита, побуцать для прочистки мозгов.