— Да плевать на ту свечку! — отвечала со вздохом Никитична. — Тебе жалко? Тридцать копеек, делов-то. Пусть ее хоть сожрут. А мы помолились! Душу отвели, себя успокоили — и ладно.
— «Отвели»! «Успокоили»! Наоборот, я еще сильнее расстроилась!
— Ну, не ходи, не позову я тебя больше, — отмахивалась бабка и отворачивала маленькое, поскучневшее, крючконосое лицо. — Всем ты недовольная, все шипишь как гусыня, все себя лучше других ставишь. Нет, не возьму я тебя больше с собой.
— Но сами-то вы, Никитична, все равно пойдете? Знаете все безобразия, видите непорядок, а снова придете в церковь?
— Ну и приду. Куда же мне ходить-то? Разве я к попу прихожу? Я к себе самой прихожу. Где же я могу так смирненько постоять и об жизни и об смерти подумать? Свечи горят, иконы блестят, хор поет. Душа отмякнет, злоба с ней шелухой сойдет, и всех мне делается жалко, и всему миру людскому я хочу счастья. Я знаю одно — молюсь. А есть бог, нет ли его — какое мне дело? Надо же мне кому-то молиться, перед кем-то держать ответ.
— За что ответ? Я лично, например, ни перед кем ни в чем не виновата.
— Ой ли? Сына ты родила на свет? Вот за это одно перед ним отвечаешь.
И Калерия Ивановна очень ясно вспомнила ту ночь, когда приехал наконец Травкин и как бабка Никитична намекнула ей, что все знает о Вите. Все то пережитое всколыхнулось сейчас в душе, но не страхом, как бывало раньше, а болью. Правильно ли она поступила с сыном?
— Я не говорю, конечно, что абсолютно ни в чем не виновата, — произнесла она скороговоркой. — Я тоже человек, не ангел, и я не безгрешна. Но каких-то больших грехов на мне нет.
— А как ты измеришь грех, какой большой, а какой поменьше? Двух человек убить — большой грех, одного — поменьше?
— Господи, что вы такое плетете, Никитична! Я же никого не убивала!
А сама не переставая думала о Вите. О ком же еще подумать ей, когда вот так вдруг должна отчитаться перед собой? «Бедный мой сыночек! Единственный сын мой, может быть, я виновата, что непутево сложилась твоя жизнь? Я же все отдала для тебя и сейчас для тебя свой век доживаю…»
Слезы навертывались на ее глаза. Вот сейчас, после церкви, придет она домой и так ласково поздоровается с Витей, и он ответит ей ласково. Сядут вдвоем они обедать и поговорят по душам. Он поймет, как нехорошо поступает с матерью, станет ему стыдно, попросит он прощения, а она — мать, она простит, и заживут они тихо, мирно, друг для друга…
Умиление нисходило на Калерию Ивановну, быстренькими шажками спешила она домой, чтобы светлая мечта сбылась поскорее. Но, увидев сына буйным и пьяным, забывала мгновенно об этой светлой своей мечте, и ничего не чувствовала, кроме ненависти, и не жалела его, не прощала, не сочувствовала, даже не плакала, а ненавидела… Ненавидела!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Солнце медленно скатывалось за крышу. Раскрытое окно было полно теплого розового света. Тень от цветочного горшка дотянулась по полу до самого дивана. Со двора донесся заключительный аккорд громкой музыки. Это кончился фильм, и народ выходит из «Фантазии». Какой же был сеанс? Последний дневной? Скоро вечер. Виктор Николаевич обругал себя матерно вслух, поднялся, сел, и пружины укоризненно проскрипели. Он уткнул лицо в ладони и замычал. Значит, он продрых почти целый день? А ведь собирался что-то сделать. О чем просил Андрюша? Придет же он! Знать бы, что не придет, поспал бы еще. Эх, досадно! Зашел за кефиром, взял колбасы, а тут подвернулись те двое, и скинулись. Вот и пропил субботу.
Непослушная голова тяжело клонилась к коленям. Виктор Николаевич помотал ею и сказал ей, неразумной своей голове:
— Умыться надо и поставить чайник. Скоро придет Андрюша.
— Я здесь, папа, — отозвался негромко Андрей из первой комнаты.
Виктор Николаевич вздрогнул и проснулся окончательно. Лицу в ладонях сделалось жарко.
— Давно пришел, сынок?
— Нет, па-а, не очень. Ты спал как убитый. Храпел сильно.
— Что же ты не разбудил меня? Растолкал бы.
— Зачем? Тебе же надо… выспаться.
Мальчик постеснялся сказать «проспаться», и от сыновней деликатности у Виктора Николаевича защекотало в носу. Он вспомнил добрым словом покойную мать, и на нетрезвые, мутные глаза навернулись слезы. Матери он всегда был благодарен за то, что Андрюша не видел его пьяным. Она запирала свое чадо на ключ, а он, проспавшись, спрашивал тревожно и виновато, не приходил ли Андрюша. Мысль о том, что сын станет стыдиться его, избегать, ужасала, как вечная кара. Потерять Андрюшу даже таким образом, даже отчасти, было бы для Курносова равносильно смерти. Он гордился званием отца, оно пришло и наполнило жизнь светлым и единственным смыслом. Виктор Николаевич обрел свое назначение на земле: он стал не просто кто-то, какой-то там Курносов или не Курносов. Он — отец, и этот чин он принял как высокую награду взамен всех других не доставшихся ему наград. Лишить человека звания отца невозможно, потому что главная сила в самом слове — не в документе, где печати и подписи черным по белому, — а в слове «папа», произносимом устами ребенка.