— Он ротой командовал. Осталось их пятеро. Удерживали они позицию. Дали возможность товарищам отступить на новый рубеж.
— Видишь, товарищам! Разве же не герой? Ты откуда знаешь? Передавал кто живой остался?
— Прочитал вчера в школе. Написано под его портретом.
— Эх, жалость, я и не видела, я же слепая. А очки не люблю. Не держатся они у меня на носу. Слазят. И знаешь, Вить, — засмеялась тихонечко бабка, — мне ушам от них, от очков, холодно. Ей-богу!
Никитична смешливо поговорила еще о чем-то, махнула рукой и ушла, чтобы принести угощение, а Виктор Николаевич лежал и думал свою думу, что если бы он, старший лейтенант Курносов, командовал ротой и геройски погиб, то школу назвали бы именем Курносова. Эта мысль пришла вчера, когда Виктор Николаевич стоял перед портретами и ему казалось, что душа его раздвоилась и одна ее половина, главная и честная, осталась там, на войне, с теми, с погибшими…
Но самый страшный свой час он пережил не на фронте, а в теплой квартире, здесь, где родился…
Аврора Алексеевна, когда Виктор Николаевич вышел умываться, напомнила хмуро и резко:
— Десятку верни сегодня. Как обещал. Нужны мне деньги.
— Отдам, отдам, не беспокойся, тетя Аврора, — ответил он приветливо и униженно.
А другая половина его души, нынешняя, настоящая, много лет пребывающая в трепете и страхе, застонала, закричала от ужаса перед надвигающимся своим часом, когда надо отдавать долги…
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Сборы были долгие и скандальные. «Скорей бы уж уехать!» — думал Андрюша.
— Сумасшедшая! Прекрати! Одумайся, пока не поздно! С кем ты отпускаешь ребенка? Витька же его потеряет спьяну! — кричала бабушка и вырывала из маминых рук какую-нибудь вещь: трусы, майку или полотенце, — то, что мама в этот момент укладывала в чемодан.
Мама отнимала это полотенце, бабушка не отдавала, мама тянула к себе, бабушка к себе. Андрюше казалось, что полотенце не выдержит и разорвется и обе они упадут. Стыдно было смотреть, как они тягаются, кто кого перетянет, жалко было обеих, но маму жальче, потому что все несправедливые бабушкины слова обижали маму и слезы текли из ее глаз.
Андрюше, глядя на мать, самому хотелось плакать, он напрягался, кусал губы, терпел изо всех сил, отворачивался или вовсе уходил из комнаты, но возвращался и дрожащим голосом просил:
— Да хватит вам, ба-а! Хватит, ма-а! Соседям слышно.
— Не встревай в разговор старших! — сердилась бабушка и замахивалась на Андрюшу полотенцем, потому что мама не тянула больше за свой край, а громко всхлипывала и закрывала бледное несчастное лицо руками.
А бабушкины щеки и лоб сделались красными от крика и злости, а нос, большой, задранный вверх, белел, как напудренный. Бабушка не уставала и могла кричать вот так хоть весь день:
— Думаешь, я не знаю, чего это ты даже родное дитё не пожалела, уступила Витьке? Езжай, мол, милый муж, езжай с моим сыночком, мне не жалко, я тебе доверяю, не думаю об тебе худо, не думай и ты про меня плохо, никого у меня постороннего нету и не было, я уже одумалась и смирилась, не кидай меня.
— Мама, замолчи!
— Ага, не нравится правда? Еще не такую правду узнаешь. Да он, пьянь чумазая, смеется над тобой и бабу небось такую же пропащую, как сам, уже завел.
— Мама, здесь ребенок!
— Андрюшка, выйди вон! — приказывала бабушка и, не обращая внимания, подчинился он или нет, продолжала свое: — Ты же сама выпытывала у ребенка, почему это папа так переменился за последнее время, не зовет маму в гости чай пить. Ага, слушать стыдно? А спрашивать у Андрюшки не стыдно? Не приходила ли какая-нибудь женщина к папе? А может, звонил женский голос и папа сам куда-нибудь уходил вечером? Унижаться перед Витькой не стыдно?