Выбрать главу

Белов, которому все это не могло не быть близко, тем не менее в одном Валентину Григорьевичу возразил: «…появление такого художника вовсе не было для русской культуры какой-то особой неожиданностью или феноменом. Такое появление всегда бывает закономерным…» И никакого противоречия между нашими классиками нет. Шукшин — это закономерная неожиданность, тот самый случай, когда можно безо всякого пафоса утверждать: вот человек, которого избрала, прислала, снарядила Россия и дала поручение быть своим предстоятелем, снабдила не только могучим талантом, но и волевым характером, словно наперед зная, что к этому, действительно непонятно откуда, из-под каких глыб взявшемуся, казалось бы, навсегда придушенному большевиками русскому воину будут враждебны и либеральная интеллигенция, и советский официоз. А он все равно прорастал, пробивался и заявлял о себе, нес боль своего униженного, придавленного, но еще до конца не уничтоженного крестьянского сословия и опирался на его былую мощь, его язык, песни, смех, плач, на чувство родины, дома, родной природы. (Вот почему, когда Шукшина будут упрекать за лубочные якобы березки в «Калине красной», надо понимать, что значили для него эти березки, которые он когда-то пацаном вместе с матерью зимними ночами воровски рубил на склонах горы Пикет, чтобы не замерз их дом, а много лет спустя перед этими деревцами винился.)

«Нам усиленно прививали всевозможные комплексы, — описывал крестьянское мироощущение в эти годы Белов в книге «Тяжесть креста». — Враги ненавидели нашу волю к борьбе. Тот, кто стремился отстоять свои кровные права, кто стремился к цели, кто понимал свое положение и осознал важность своей работы, кто защищал собственное достоинство, был для этих “культурников” самым опасным. Таких им надо было давить или дурить, внушая комплекс неполноценности. “И чего им всем не хватает? — писал Шукшин. — Злятся, подсиживают друг дружку, вредят где только можно. Сколько бешенства, если ты чего-то добился, сходил, например, к начальству без их ведома. Перестанут даже здороваться…”».

Однако особенность творческого поведения Василия Макаровича Шукшина заключалась в том, что с обеими могучими советскими силами, попиравшими растущее национальное самосознание, — партийной и либеральной, — он в той или иной степени вступал во взаимодействие, умел их собою заинтересовать, заинтриговать, обаять, разоружить, растрогать, под себя приспособить и оседлать, как оседлал кузнец Вакула черта (отсюда и фраза про «сходил к начальству», отсюда и либералы: Марлен Хуциев и Белла Ахмадулина), и в этом была его личная, хотя и тщательно скрываемая, зашифрованная, нацеленная на прижизненную победу стратегия.

Но задирист он был сверх меры даже по отношению к своим. Одиночкой так и остался в самой сокровенной глубине своего сибулонского существа. «Один борюсь. В этом есть наслаждение. Стану помирать — объясню» — вот одна из его рабочих записей. А среди воспоминаний Василия Белова встречается такое, похожее на эпизод из неснятого кинофильма: «Мы ехали однажды по столице ночью в такси, причем Шукшин был чуть “под мухой”. Вероятно, он на ходу соображал, где бы ему ночевать. Тогдашняя Москва среди глубокой ночи становилась совсем пустынной. Шукшин остановил машину напротив Савеловского и вылез. Шофера не отпускал. Я не мог оставить своего нового друга одного среди ночи и тоже вышел из машины. Друг же неожиданно принял боксерскую стойку. Начал он задираться и провоцировать меня на драку: “А ну, давай, давай, отбивайся!” И начал прискакивать вокруг меня. К боксу я был всю жизнь равнодушен и, хотя было обидно, отбиваться не стал. Шофер с любопытством глядел на нас из работающей машины. Шукшин сделал слабый непрофессиональный выпад, я оттолкнул его руку. “А, а, трусишь!” Я в сердцах уселся в кабину и хлопнул дверцей. Он сделал то же самое. Мы долго молчали. Таксист терпеливо ждал. Шукшин, смеясь, обозвал меня хлюпиком, упрекнул в боязни милиции. Я всерьез обиделся и надолго заглох. Шукшин почувствовал это, перестал хамить, начал просить прощения. Я промолчал. Не помню, куда мы поехали, кажется, к его благодетельнице Ольге Михайловне Румянцевой. Эта благородная женщина на свой страх и риск прописала Шукшина на своей жилплощади. Обиженный, я не стал заходить, решил уехать на чем угодно или уйти. Шукшин щедро расплатился с шофером и приказал ему свезти меня на улицу Добролюбова. Но я в тот раз уже закусил удила…»