— Какие еще яйки?
— Продашь сметану — купишь яйки.
— Но у Владека же печень.
— Ну?
— Что — ну?
Андрея уже пробивала испарина. Наверное, она решила брать его измором. Он ударил кулаком по столу.
— Вот что, или вы скажете, или…
— Нет! — Она простерла к нему костлявую руку. — То есть да, скажу. Что такое этот золотой, это тьфу, а человека заляпают, не отмоешься… Все ж мы грешные. А я, может, человеку жизнью обязана, спас меня, а теперь по мелочи я марать его буду.
— Кто он? Ну?
Лицо ее стало как маска, под прикрытыми ресницами голубела налитая слезой полоска белков.
— Ну поймите меня правильно, пани Фурман. — Он заговорил как можно мягче, стараясь перебороть себя. Наверное, в эту минуту он был похож на гончую собаку, равнодушно отвернувшуюся от мелькнувшей в кустах дичи. — Мы здесь призваны следить за порядком, а это — нарушение. Пусть оно пустяковое. Тем более должны бы сказать, если верите мне.
Она молчала, покачивая головой, страдальчески прикусив губу.
— Ну расскажите хоть об этой истории с вашим спасением, — слукавил он, надеясь хоть стороной что-нибудь узнать. В конце концов, если для нее важно успокоить совесть, для него — ухватиться за призрачную, возможно никуда не ведущую ниточку. — А я даю вам слово. Все останется между нами, хотя тут-то, надеюсь, тайны нет: ну, спасли вам жизнь — и слава богу.
Она чуть заметно кивнула.
— Хорошо. Честное слово?
— Комсомольское!
— Нет, слово офицера.
— Почему? Разве…
— Ну, все же офицерская честь, может, важнее, или кто вас там знает…
— Ладно. Слово офицера.
Некоторое время она молчала, собираясь с духом. Сморщенное лицо ее отражало внутреннюю борьбу, костлявые пальцы нервно двигались на худых, обтянутых цыганской юбкой коленях. Она открыла глаза и пристально посмотрела на него.
— То было в начале войны… Я сказала Владеку: собирай манатки, поедем куда ни то помирать. А он: зачем же ехать, помрем на месте. Да и не тронут тебя, ты ж хрещеная. А я, надо вам сказать, хрестилась ради него, от людской хулы его поберегла, а мне бог простит. Он все одно нашего племени, всепрощающий… Очень я любила Владека. Ну и говорю: береженого и бог бережет, пойдем на восток. А он говорит: там уже немцы, шо мы будем их догонять?
Андрей терял терпение, но старался не выдать себя ни единым жестом, знал — в таких случаях лучше не перебивать.
— А я ему говорю: а вдруг проскочим? Нет же целого фронта, пойдем и пойдем, а там видно будет. Собирайся. А то я сама пойду. А ты без меня пропадешь. Он же даром что большой, а душой ребенок. Мамкой меня зовет.
Андрею вдруг показалось, что за окном скрипнуло — будто кто скользнул мимо. Он тихонько встал и, распахнув дверь, с минуту вглядывался в темень. Вдали у машины маячил часовой.
— Я вас слушаю, слушаю…
Она рассказывала все тем же монотонно-урчащим, точно вода в трубе, голосом. Он живо представил себе холодную осень, оголенный лес, шуршащую листву и в чащобе — землянку, кротовую нору, из которой по ночам тайком шел дымок — топилась железная печка.
— Мне лес як дом родной, я сирота, у Владекова отца, лесника, прислугой была, у будущего свекра, значит, земля ему пухом… Ну вот, запаслись мы с Владеком травами, грибами, кой-чего перепало от немецкого обоза, партизаны его на опушке порушили. То зайцы в силки попадались, а все одно заболела я к осени, лихоманка затрясла. Я говорю ему: ступай домой, я тут останусь, зачем двоим пропадать.
Первый раз в жизни он меня ударил. Отшлепал по щекам. Ты, говорит, за кем жила, за подлецом жила?
Зимой нам и вовсе погано стало, варили крушину, заячью траву с мукой подмешивали, а потом просто так. Я на диво очуняла, а Владек слег и уже не подымався. Он же здоровый, что ему трава? Вот тогда и заглянул к нам тот человек, в кожухе, при автомате.
— Партизан?
— …Заглянул, — повторила старуха, укоризненно прикрыв глаза, и на миг стала похожа на спящую курицу. Андрею даже показалось, что ей плохо стало, но веки снова поднялись, сморщенное лицо будто постарело. — Постоял, посмотрел… видно, знал этот схрон. Так чудно посмотрел, с усмешкой, а губы сжаты, у меня сердце упало… А он говорит: «Это, пани, партизанская явка, для особых заданий, и никто об ей не должен прознать… Наткнутся немцы на вас, а вы меня видели. Сама понимаешь, война, суровые ее законы…» И рука вроде бы автомат колыхнула, сжалась… Бухнулась я ему в ноги: родненький, дай спокойно умереть. Молю его, а Владек мой в горячке бредит… Я ведь его маленьким знала, петушками дарувала…