— А я ведь похож на него, разве нет? На Думерга, не на Думера. На того, у кого одна лишняя буква, а бороды нет.
— А что, если вам отпустить бороду? — спросил Оливье.
— Ох! Зеленый ты допризывник… — воскликнул Гастуне, снисходительно отнесись к этой глупой реплике.
Затем он перешел к разговору о недавней колониальной выставке, пышно развернувшейся вокруг озера Домениль, и показал специальные номера журналов. В них можно было увидеть рекламные фото: восстановленный храм Ангкор, дворцы, театры на воде, светящиеся фонтаны под названием «Кактус», «Великий сигнал», «Прекрасный цветок», «Тотемы». Гастуне описывал все изображенное на картинках: зверинец в Венсене, павильон Бананиа, урок французского для сенегальских стрелков. Он говорил об умонастроениях африканцев, мальгашей, жителей Индокитая, как их себе представляют военные. Он демонстрировал торжественные открытия и заседания с участием длинного Мажино, низкорослого Поля Рено с усами а-ля Чарли Чаплин, Лаваля в белом галстуке и других политических деятелей; некоторые были весьма тучненькими в своих чересчур затянутых жилетах и очень важными — ведь они столько сделали для Франции!
— Съешь еще одну вишню!
— Спасибо, мсье.
До сих пор все шло хорошо, но Оливье знал, что Гастуне неминуемо вернется к разговору о своей войне. Может быть, мальчику было б даже интересно, если б ему об этом рассказали как-то по-другому, но у Гастуне все это давно превратилось в такую скукоту из-за обязательного перечисления мест сражений и номеров полков, в которых он сам вскоре совершенно запутывался.
— Война, видишь ли… — начал Гастуне.
Вслед за этим шло уже невнятное бормотанье, которого Оливье не понимал, совсем как в церкви, когда кюре переходил на латынь. Мальчик смотрел на дно рюмочки, где оставалось еще несколько вишен в настойке, слишком для него крепкой. Время от времени он поднимал голову и делал вид, что весьма заинтересован, но Гастуне продолжал бы говорить и без этого.
Время тянулось долго, прошел час, может, два. Мальчик все еще был здесь, сидел, облокотившись о стол, ему было очень не по себе, но уйти он не осмеливался. Гастуне все еще толковал о родине и о жертвенности, но все это было каким-то пустым и отвлеченным. Что же касается музыки, то он, как и всегда, насвистывал лишь военные напевы. Люсьен говаривал о Гастуне, что тот в младенческом возрасте, видать, проглотил горн. Началось его пение с «Поднимайся, солдат», затем он исполнил «Сочтите, сочтите ваших людей», а другие песни были связаны с казарменным бытом: «Капрал — это, знаешь ли, фрукт», или «Нет-нет-нет, я не пойду». А вот после всего этого Гастуне дойдет и до излюбленной темы о «Детях Армии». Еще немного, и он бы провел с ребенком строевые занятия.
Внезапно Оливье решился. Он встал и заявил: «Я ухожу». Гастуне был до крайности удивлен: «А почему ты уходишь?» Мальчик ответил: «Уже время ужина!»
Выходя, Оливье повторял: «К черту его! К черту! К черту!»
По пути он перекинулся словечком с Рамели, который занимался английским языком в пустой лавке среди мясных туш и пакетов с мацой. На полу в опилках валялись кости и отбросы, дедушка неторопливо их выметал. Эта мясная лавка чем-то немного пугала Оливье. Элоди, Альбертина и другие знакомые никогда не покупали там мясо. А на вопрос ребенка однажды ответили:
— Это особая мясная лавка, еврейская, понимаешь!
Оливье нередко разглядывал куски говядины, подвешенные здесь на крючьях, как будто они таили в себе какой-то страшный секрет. Может, настанет день, и Рамели, который был неплохим товарищем, хотя и принадлежал к банде с улицы Башле, разъяснит ему это. Или Джок Шлак скажет — Оливье видел, как его мать заходила в это странное место.