Оливье бежал мимо, как быстрый белый огонек. Его зеленые глаза подернула дымка тоски — и так будет теперь всегда, всю его жизнь, во время одиноких прогулок по ночному городу. Точно колоски в поле, он собирал по пути впечатления, питавшие его фантазию, и подавлял в себе неожиданные, странные желания — высказаться, излить кому-нибудь душу или же бегать, петь, играть, как в театре, читать стихи, с кем-то драться либо, напротив, прийти кому-то на помощь, и он не знал, как освободиться от этого бурного, незнакомого ему доселе потока, который переполнял его через край, — он просто пьянел от чувств, запахов, красок, движений. На самой высшей точке восторга холодные слезы катились у него по щекам, а от того, что он плакал вот так, без причины, он казался себе порой сумасшедшим.
Наконец он добрался до кафе «Два каштана», до того места, где по воскресеньям после полудня останавливались автобусы, ходившие на бега, и выскакивал шофер в белой с голубыми отворотами куртке, крича в рупор: Лонгшан, Лонгшан, бега! — пока люди не заполняли весь автобус, в то время как те, что уже сидели там с программой бегов в руках, проявляли сильное нетерпение, опасаясь опоздать на первый забег. Площадь Дельта была так ярко освещена, что Оливье показалось, будто он попал на сценическую площадку из полутемного зрительного зала. Бульвар Рошешуар весь так и струился цветными огнями реклам, прерывистых, пляшущих, и лишь кое-где этот нестерпимый блеск становился чуть мягче от зеленой листвы деревьев. Проезжающие автомобили излучали призрачный свет, их фары казались живыми, точно глаза.
Оливье остановился: дальше в своих ночных странствованиях он обычно не заходил. Но на этот раз решился и вошел в неведомый мир, как путешественник в какой-нибудь девственный лес. После площади Дельта, на которой метро втягивало людской поток в подземную пучину, бульвар обретал ширину. Он превращался в реку, в Ганг, так и кишащий толпами, огромный, загадочный, со своими обрядами, с ночными клубами вместо храмов, приставшими к его берегам, как полные тайн шлюпки, шаланды или пироги, с автомобилями, которые с жестокостью черных акул расчищали себе дорогу гудками, а спасительными островками здесь были разве что фонтаны, газетные киоски и общественные уборные, где то и дело хлопали двери.
Оливье был оглушен, ослеплен разгульем звуков и блеска, толпой, которую так сильно преобразила ночь. Он пробирался вдоль баров, сверкающих своими никелевыми стойками, мимо щегольских ночных кабаре с вкрадчивыми зазывалами и развешанными у входа фотографиями голых девиц, мимо ресторанов с поднятыми над этим людским морем террасами, мимо кинематографов, ночных клубов и сверкающих электрическими огнями театриков, где в стеклянных будках восседали щедро размалеванные кассирши.
В «Трианон Лирик» давали оперетты, которые завсегдатаям этого театра казались «серьезной музыкой»: популярную «Страну улыбок» Франца Легара, «Маскотту» Одрана, «Маленького Дюка» Лекока, «Корневильские колокола» Планкетта. Несколько месяцев тому назад, как-то вечером, когда бульвар был еще весь покрыт снегом, Виржини привела сюда сына, чтоб вознаградить его за хорошие отметки в дневнике. Шла «Мадам Баттерфляй». Сначала Оливье был в восторге, но вскоре заскучал и подумал, что цирк Медрано куда лучше — там он видел клоуна Грока, который так неподражаемо повторял: «Бе-е-з шу-у-у-ток!» — но все же память Оливье сохранила от этого вечера впечатление, что он впервые проник в мир взрослых, где все казалось ему таким роскошным — зал, зрители, а особенно Виржини, надевшая по такому случаю черное платье, расшитое блестками и стразами, да еще ожерелье из искусственного жемчуга фирмы «Текла».