Он повел меня в „Taverne anglaise“, этот простой, но удивительно уютный маленький ресторан с его оригинальной кухней: его английскими гренками, немецкими овощами и французскими винами.
Я терпеть не могу больших пансионов, где в комнатах вечно стоит запах жира и посетители за общим столом толкают друг друга локтями, и поэтому я уже в течение шести недель обедал в пивных и ресторанах, и дорого платил за плохую еду.
Итак, я прежде всего благодарен и даже очень благодарен ему за эту таверну, так как за все время пребывания моего в Женеве я уже никогда не обедал ни в каком другом месте.
В этот вечер мы взяли общий обед, но вместо обычного столового красного вина спросили себе другого, лучшего.
Прислуга в этой таверне относилась к моему собеседнику с явным предпочтением, и если это предпочтение относилось к его манере есть и пить, то оно было вполне заслуженно. Ибо он ел с видимым наслаждением, не все, что́ подавалось, но во всяком случае довольно много, и продолжая спокойно болтать с ним обо всем и ни о чем, я не без иронии должен был сказать себе самому: „Что за удивительная способность радоваться у этого старого чудака! Сперва он радуется книге, потом знакомству со мной, потом озеру (в этом он по крайней мере прав) и, наконец, этому бифштексу. Интересно, что́ еще будет дальше“!..
— Когда я видел вас в первый раз, вы как раз ели, — начал он в эту минуту, словно угадывая мои мысли. — Вы ели, словно исполняя какую-то обязанность. А между тем еда должна была бы служить для нас источником наслаждения. Вы ели торопливо. Но что́ вас заставляет так спешить? У меня мало мыслей, у вас их, наоборот, много, и все-таки я знаю, что дух мой радуется, когда тело мое отведает плодов земли, — почему же так?
Я промолчал, — так велико было мое смущение. Мне показалось, что у него, а не у меня, было много хороших мыслей. Это, по крайней мере, никогда не приходило мне в голову.
И видя, что я молчу, он продолжал своим спокойным, ровным голосом, звучавшим как-то особенно убедительно от того, что он, казалось, говорил только с самим собой.
— И поверьте мне, так лучше.
Он сказал это так просто, так не навязчиво, почти равнодушно роняя слова, что я не мог на него сердиться. К тому же он был прав. Я долгое время смотрел на еду лишь как на средство поддерживать свой организм, и часто возвращался к этой старой привычке...
Он положил мне на тарелку кусок филея.
— Возьмите еще кусочек этой курицы. Она недурна, хотя слегка пережарена.
Он был так добр ко мне, и все-таки я не мог удержаться от замечания.
— Удивительно, как велика у некоторых людей способность воспринимать даже незначительные радости жизни!
— О, — сказал он, — вы находите? Мне даже как-то не верится, чтобы вы так думали. Я, наоборот, того мнения, что эта способность удивительно мало развита. Гораздо значительнее у нас способность сердиться. Вы, например, без всякой причины сердитесь теперь на то, что я радуюсь.
Я невольно засмеялся, и он засмеялся вместе со мной.
Мы вновь взялись за стаканы; я, по обыкновению, пил быстро, он, наоборот, медленно, словно обдумывая каждый глоток.
Как хорошо он мне только-что ответил! Я чуть-было вновь не рассердился, — так хорош был этот ответ.
Нам подали кофе, и мы закурили. Он пил небольшими глотками, слегка затягиваясь сигарой и тщательно соразмеряя свои движения. Сигара его была превосходная. Он удобно откинулся на спинку кресла и, не отводя глаз, смотрел на меня своим спокойным, уверенным взглядом.
Меня охватило страстное желание узнать его поближе, и в эту минуту он вдруг заговорил. — Как бы это сделать? — сказал он. — Сумерки еще не спустились. Я живу на расстоянии часа ходьбы от Женевы. Но мы можем сесть и на пароход. Не согласитесь ли вы провести сегодняшний вечер у меня?
Видя, что я колеблюсь, ибо всякое поползновение на свободу моей личности вызывает во мне какое-то инстинктивное подозрение, он прибавил:
— Кто знает, встретимся ли мы еще когда-нибудь! А меня бы это так порадовало, так порадовало...
Он сказал это так серьезно, что я охотно поддался своему тайному желанию.
Поднявшись с места, он обменялся еще несколькими шутливыми замечаниями с радостно покрасневшей хозяйкой, молоденькой француженкой, погладил лежавшую на полу прекрасную собаку и обменялся рукопожатием с счастливым обладателем ее, молодым человеком, которого он называл Astruc cadet и которого представил мне. Как мог я подозревать тогда, что когда-нибудь напишу историю их обоих! Ибо я намерен со временем описать и Astruc cadet, этого маленького шалопая, которого мой новый друг в тот же вечер успел еще назвать „сибаритом свободы и полнейшим анархистом“...