Выбрать главу

По отношению к главному герою Сидония играет ту же роль, что Винтер для Контарини Флеминга: он пробуждает в его душе то, что заложено в ней изначально. Сидония направляет мысли Конингсби так, что честолюбие, которое проявилось в нем еще во время обучения в Итоне, принимает героический характер. Он внушает Конингсби: «Почти всё, что является великим, создано молодежью», «История героев — это история молодых», «Взращивай в своей душе великие мысли. Вера в героическое творит героев» (Disraeli 1983: 145–146). Конингсби особенно сильно ощущает на себе воздействие подобных утверждений, поскольку Сидония окружен таинственным ореолом романтической исключительности. Уже в первых рецензиях, появившихся сразу после выхода «Конингсби», фигура Сидонии вызывала разноречивые оценки; неодинаково трактуется она и современными нам исследователями. Сидония, по мнению Блейка (вторящего в данном случае Монктону Милнсу), — это «гибрид барона Ротшильда и самого Дизраэли» (Blake 1966b: 202). Как полагает Шварц, в образе Сидонии Дизраэли воплотил еще одну «воображаемую модель индивидуального поведения» (Schwarz 1979: 92). «Если Дизраэли — человек действия находит свое отражение в образе Конингсби, то Дизраэли-художник — в образе Сидонии, еврейского эрудита, который понимает окружающий мир глубже, чем другие люди» (Ibid.: 96). Флавин полагает, что «Сидония ведет себя как мудрый, уверенный в себе выразитель взглядов Дизраэли, направляющий энергию Конингсби», и в таком своем качестве предстает «в роли абстрактного проводника, а не человека из реального мира» (Flavin 2005: 81, 82). На подобной же точке зрения решительно настаивает Ричард Левин:

Дизраэли совершенно ясно дает понять, что Сидония обладает сверхъестественными способностями: он знает всё, говорит на всех языках и дает советы главам любых правительств; по богатству и положению в обществе он не имеет равных; не признаёт своим отечеством ни одну страну — но его почитают и приветствуют во всех странах. Словом, Сидония не является «персонажем» в обычном смысле слова, он олицетворяет прием, посредством которого Дизраэли приводит Конингсби к осознанию героического начала.

(Levine 1968: 75)

Такая характеристика Сидонии, преувеличенная даже в сравнении с теми утрированными совершенствами и социальными преимуществами, которыми он наделен, плохо согласуется с авторским описанием Сидонии как романтического героя, не до конца удовлетворенного жизнью. Ср. характеристику Сидонии в романе:

Человеку его положения всё же мог бы представиться один надежный источник счастья и радости <…>. Он мог бы раскрыть этот неиссякаемый родник блаженства, который таило в себе его чуткое сердце… Но для Сидонии то была книга за семью печатями. Имелась в его организме одна особенность, а может быть, великий недостаток. Он был начисто лишен привязанностей. Было бы грубо назвать его бессердечным: он мог быть восприимчив к глубоким чувствам — но только если речь шла не об отдельно взятом человеке. <…>. Женщины были для него игрушкой, мужчины — механизмом.

(Disraeli 1983: 239)

Данное описание отличительных черт Сидонии не позволяет принять утверждение Ричарда Левина о том, что «Сидония появляется для наставления Конингсби», наподобие того, как «Афина нисходит к Одиссею или же дух прошедшего Рождества посещает Скруджа» (Levine 1968: 75), как минимум потому, что мы имеем дело не с античным эпосом или диккенсовской рождественской сказкой, а с жанром совсем иного рода.

Исследователи выявляют неувязки в образе Сидонии. На одну из них указывает Шварц, отмечающий, что авторская характеристика отношения Сидонии к любым привязанностям «представляет в ложном свете его последующие действия в отношении Лукреции и его дружбу с Конингсби». Далее Шварц замечает, что, хотя Сидония совершенно «чужд обычного ухаживания <…>, его расставание с Лукрецией невольно наводит на мысль, что Дизраэли в своем рассмотрении персонажа не всегда отдает должное его психологической сложности» (Schwarz 1979: 97–98). Еще одна несообразность заключается в противоречии между романтической антиутилитаристской убежденностью Сидонии в том, что «человек <…> всегда неотразим, когда обращается к воображению» (Disraeli 1983: 262), и тем первостепенным значением, которое он придает, по словам автора, «машине в сфере своих личных привязанностей». Но и это не всё. Как сообщает автор, Сидония был «хозяином и властителем мирового финансового рынка и конечно же фактическим хозяином и властителем всего остального» (Ibid.: 236). Здесь, отмечает Флавин, «мы сталкиваемся с непроясненным парадоксом: выбирая между властью воображения и властью капитала, Сидония отдает предпочтение первой, но именно финансовая мощь Сидонии определяет его общественный вес и влияние» (Flavin 2005: 82).