— И потом… Я думал, что это не заметят.
— Но это могли заметить. Такую штуку можно было выкинуть (также, впрочем, неумно) в Праге, перед тем как мы туда вошли без выстрела, но не в городе, который сопротивляется даже теперь.
Они сидели в пустом маленьком сквере возле Исаакиевского собора. Мерике-Люш огляделся. На площади пустынно.
— Гм… Они даже памятники собираются сохранить.
Справа на высоком постаменте стоял деревянный колпак, он прикрывал конную статую:
— Докладывайте, Трубачев! — приказывает Мерике-Люш.
И подчиненный рассказывает то, что знает о положении на электростанциях. Он служит на одной из них.
— Вас не собираются эвакуировать?
— Сейчас нет.
— Говорите только о фактах.
Трубачев сообщает, что город обслуживает одна старая электростанция, построенная еще в прошлом веке на Обводном канале. Волхов отрезан, Дубровка отрезана, и Свирь отрезана.
— Знаю, что все это отрезано. Но на Охте, на Охте новая станция. Как это?.. Заводь…
— Ее называли раньше Уткина заводь. У нее плохо с торфом.
— Но ведь могут добыть?
— Полагаю…
— Факты! Как с углем на Обводном?
— Очень мало. Осталось недели на две.
— Нефть? Мазут?
— На исходе.
— Как думают жить дальше?
— Есть еще дрова.
— Много дров?
— Вряд ли… Но их собираются заготовлять.
— Но где же теперь будут заготовлять?
— Леса есть на Карельском перешейке, в сторону Ладожского озера. Туда ездили инженеры для осмотра.
— Вы точно знаете?
— Да, знаю.
— Нет, — после раздумья говорит Мерике-Люш, — этот резерв они не успеют использовать. У них не хватит времени.
Самым старым агентом был Мурашев. Старик почти не изменился с тех пор, как они виделись в последний раз. Он был все такой же крепкий на вид и аккуратный. И нисколько не убавилось в нем злобы к тому, что его окружало.
Но и Мурашев пожаловался на тяжелую жизнь.
— Кабы не ждал я другого, — говорил он, — то либо в петлю лезь, либо стреляй в них напоследок и сам пулю получай.
— Ну-ну! Нервы в порядке надо держать, — отвечал Мерике-Люш.
Старик ему нравился своей решительностью, огромным запасом неистраченной злобы. Такой без колебаний нажмет кнопку адской машины, которая взорвет весь этот город.
Старик осторожно осведомился о том, как Мерике-Люш выберется отсюда.
— Зачем выбираться? — ответил Мерике-Люш. — Здесь дождемся. Теперь уж недолго ждать. Разве не видишь?
Каждый день всюду, где удавалось побывать, Мерике-Люш искал, ловил признаки того, что ждать ему здесь действительно недолго. В булочных на одну чашку весов ложилась ничтожная гирька, а на другую — кусочек хлеба, уравновешивавший ее. 125 граммов… Самая низкая хлебная корма. А если хлеб получал человек, занятый тяжелым физическим трудом, на весы клали еще такую же гирьку. Хлеб был сладковат — в него примешивали целлюлозу.
Мерике-Люш заходил в темные, без света, дома. Лишь в немногих зданиях, находившихся возле хлебозаводов, он загорался ночью на два-три часа. Был выключен телефон, лопались водопроводные трубы, и улицы превращались в замерзшие озера. Один кинотеатр работал на Невском, но не каждый вечер. И не каждый сеанс удавалось довести до конца. По сигналу воздушной тревоги — сигналы порой раздавались каждый час — зрители спускались в убежище.
В этом убежище оказался и Мерике-Люш вечером 6 ноября. Ему хотелось видеть людей отчаявшихся, парализованных страхом, с безнадежностью на лицах. Но в этот вечер ему пришлось собрать всю свою выдержку, чтобы не разразиться проклятиями, когда он увидел, что люди, собравшиеся в убежище, не такие: истощенные, но не озлобленные, не отупевшие. Он стиснул зубы, он готов был наброситься на них, когда услышал, как эти обреченные люди стали аплодировать.
Да, они аплодировали словам, которые доносило радио из Москвы.
«Оборона Ленинграда и Москвы, где наши дивизии истребили недавно десятка три кадровых дивизий немцев, показывает, что в огне Отечественной войны куются и уже выковались новые советские бойцы и командиры, летчики, артиллеристы, минометчики, танкисты, пехотинцы, моряки, которые завтра превратятся в грозу для немецкой армии».
Люди хлопали в ладоши, у них блестели глаза. Он не смог бы и притворства ради хлопать в ладоши. Он облегченно вздохнул, когда оборвалась речь из Москвы, когда хрип, свист, трещотки, завывания наполнили воздух. Это была завеса помех, поставленная походными радиостанциями немецких войск.