С бутылкой кефира, булкой и пинг-понговской ракеткой, болтавшимися в целлофановом пакете, Маша помчалась по широкой старинной лестнице на четвёртый этаж.
«Здравствуйте, доброе утро, здравствуйте, салют, привет, привет…» — и она уже на площадке третьего этажа.
А с четвёртого санитары и санитарки тащат кто Ящик с фикусом, кто с пальмой, а кто диванчик.
— Что за новости? — удивилась Маша. — Уже при мне, помню, наверх таскали.
— А теперь вниз, — мрачно ответила ей Аннушка. — В первый раз, что ли? Или ты вчера родилась?
А на площадке трое больных подозрительно шушукаются и на Машу поглядывают. Знает Маша эти штучки, эти заискивающие взгляды. И среди троих старый хрыч с вырезанной липомой.
— Маша, — говорит, — это я на третий этаж переезжаю. Со всей обстановкой.
— Ах так, — улыбается Маша, — поздравляю с новосельем! — И поправляет выбившуюся из-под шапочки прядку.
— Отметить надо, а бутылки нет.
Маша протягивает свою бутылку с кефиром, потому что знает, к чему дело клонится.
— Пожалуйста.
— Обижаете, Маша!
— У меня порожняк есть, — прохрипел один из троих, показав из-под халата горлышко зеленоватой бутылки. И этим испортил всё.
Маша девушка сердобольная, может быть, и пожалела бы мужиков, но «порожняк» — это уже слишком.
— Вы с ума сошли!
Она вспорхнула на четвёртый этаж.
— Из-за тебя! — с досадой сказал хрипатому бывший лётчик-истребитель. — Я бы ей культурно на пять звёздочек дал.
— А я коньяк не пью, — ответил хрипатый, — у меня от него аллергия.
Таню клонило в сон, она поглядывала на часы и старалась как можно шире раскрыть глаза, чтобы не слиплись веки.
— Прости, Танечка, — защебетала Маша, хлопая ящиками стола. В один швырнула ракетку, в другом нашла гранёный стакан. — Знаешь, почему я опоздала?
— Потому же, почему всегда.
— Злючка… У нас опять перемены?
Маша пыталась выбить кефир из бутылки.
— Угу.
— Слушай, всюду блат! Этого с липомой в любой московской больнице могли соперировать. Нет, подавай ему самого Корнильева! Небось на третьем этаже отдельную палату предоставят, а там кровати в коридоре стоят. Из шестнадцатой жив?
— Жив.
Маша жевала булку, запивая её кефиром.
— Ну вот, опять на мою голову. Думала, может, его этой ночью вынесут, так нет, обязательно всё на моё дежурство приходится… Хочешь кефиру? Меня корнильевский тип попросил поллитровку купить. Представляешь, до чего обнаглел?!
— А ты? — насторожилась Таня.
— За кого ты меня принимаешь?
Перед тем как спуститься в служебный гардероб, Таня вошла в кабинет профессора Корнильева.
— Что-нибудь в шестнадцатой? — с тревогой спросил профессор, оторвавшись от рентгеновского снимка.
— Всё по-прежнему, — ответила Таня. — Я хотела спросить… Николай Александрович, ваш лётчик-истребитель пьёт?
— В каком смысле?
— В обыкновенном. Пьющий он или нет?
— Что вы, Танечка! Свои боевые сто грамм на фронте — это бывало. А так чтобы всерьёз — никогда.
После смены Таня обычно заходила в гастроном.
— Сто граммов масла, крупы манной полкило, сырок с изюмом, печенье «Школьное»…
Кассирша называла цены, щёлкал кассовый аппарат.
— И ещё… пол-литра «Столичной».
Таня произнесла последние слова с трудом. Кассирша была знакомая. Но та ко всему привыкла, а поэтому равнодушно бросила на блюдечко чеки, назвав общую цену Таниных покупок.
На полу отдельной палаты, которую, как предсказывала Маша, отвели бывшему лётчику-истребителю, валялся поднос и разбитые вдребезги тарелки. Больничный обед на вощёном паркете — не приятное зрелище. Выздоравливающий лежал на кровати, отвернувшись к стене. Возле него стоял профессор Корнильев. Молоденькая санитарка всхлипывала у двери.
— Бунтарь-одиночка! Ты и со мной разговаривать не хочешь? — спросил выздоравливающего профессор.
— Он в меня тарелкой запустил, — наябедничала санитарка.
— Я тебя в нервное отделение переведу! Допрыгаешься! — строго сказал Корнильев бывшему лётчику.
Выздоравливающий молчал.
— Его в психушку надо, — всхлипнула санитарка.
— А вы пойдите и умойтесь холодной водой, — приказал девушке профессор.
Санитарка вышла.
— Зачем ты её обидел? Хорошая девушка, — сказал профессор выздоравливающему. И опять не дождался ответа. — Может, тебе наша стряпня надоела? Так я же всё время старался, и до сих пор всё, что приносил, не встречало возражений. Постой… Ты, наверно, уже всё слопал? — Профессор заглянул в тумбочку. — Понятно. Решил объявить голодовку. Хотя бы предъявил требования.
Профессор пытался шутить и поэтому произносил несвойственные ему слова:
— Сейчас, Толя, самое время трескать за обе щеки. Иначе загнёшься. Тебе что, жизнь надоела?.
Корнильев задал этот вопрос между прочим, но выздоравливающий как будто ждал, когда его спросят о самом главном.
— Надоела, — сказал он. — А тебе нет?
— Вот оно что… — удивился Корнильев. — Представь себе, не надоела.
— Счастливец. А я сам себе противен. Сам себя не устраиваю. Ну что это за жизнь пошла? Твоя хорошая девушка только что пыталась накормить меня с ложечки. Всем больным приносят передачи. Сидят эдакие длинноногие красавицы с трогательными кулёчками в руках и смотрят влюблёнными глазами на своих хилых балбесов. А мне такой же старый хрен, как я, украдкой суёт в тумбочку яблоки и сухую колбасу, которую, кстати, не положено…
— Мне, конечно, до длинноногой красавицы далеко, — согласился профессор, поглаживая себя по лысине.
— Откуда их столько набралось? — с тоской спросил выздоравливающий. — В наше время таких не было.
Корнильев помолчал, посопел, а потом неожиданно предложил:
— Толя, а может, я тебя самолётом в Москву отправлю? Я холостяк, от меня, кроме этого полена, — Корнильев потряс обрубком сухой колбасы, — ничего не дождёшься. А там всё-таки жена; дети…
— Они у меня вот где! — бывший лётчик провёл ребром ладони по горлу. — Да и не в этом дело… Трусом я стал. Молодёжи завидую. Старость, Николай Александрович, старость.
— Понятно… Анатолий Егорович, а если вы ненароком узнаете, что я у вас не липому, а что-нибудь эдакое весьма-весьма неприятное вырезал, как вы к этому отнесётесь? — серьёзно спросил своего друга профессор.
— Что?! — вскрикнул выздоравливающий.
— Старости он испугался! — заорал Николай Александрович. — Жить ему, видите ли, надоело! А глаза сразу сумасшедшие. Я вот тебя сейчас в общую палату переведу и нянчиться с тобой перестану! И начнёшь ты жить да радоваться.
— Я там всех перегрызу.
— Дурак, кому нам завидовать? Ты вспомни наших девчонок. Напряги, напряги память.
— Ну… напряг… — уныло ответил Анатолий Егорович после паузы.