Внезапно праздник оборвался и начался кошмар. Откуда-то пополз газ, запершило в горле, глаза начали слезиться, я пыталась закрыть лицо руками. На толпу полезли титушки с дубинками и, кажется, какие-то парни в форме, «Беркут»? Ворота академии отворились, оттуда повалили люди в спецкостюмах со щитами. Я увидела кровь на лице у одного из ультрасов и знакомого оператора, который пытался закрыть от ударов камеру, Женька схватила меня за руку, мы побежали, ультрасы остались и тоже достали дубинки, начиналось настоящее побоище, нас швыряло по толпе, а когда наконец мы выбрались из людской гущи, у меня подкосились ноги и подруге пришлось буквально волоком тащить меня до метро через сквер. Там я села прямо на оплеванную и усыпанную бычками землю, прислонилась спиной к стеклянной стенке и тупо повторяла:
– За что, Женя? За что?..
Женя промолчала, а затем сказала:
– Только Сереге не говори.
– И ты Лексу.
– Заметано.
Она улыбнулась мне, а я ей, у нас была своя собственная война, свой собственный маленький майдан. Мальчикам было не обязательно знать. Минутная слабость прошла. Я чувствовала себя очень злой и очень сильной. Я всегда стремилась к счастью, но, оказалось, можно чувствовать себя одновременно и очень живой, и очень несчастной, выйти навстречу страху и боли, стоять и не согнуться на ветру истории, который все набирал и набирал силу. Стать частью правды, большей, чем твоя собственная маленькая правда, и частью жизни, большей, чем твоя маленькая жизнь. Быть с людьми, быть со своим народом. У меня не хватало слов, чтобы выразить все эти сложные чувства, но мы знали, что жизнь больше не будет прежней, что этот Майдан, изменит он страну или нет, уже изменил нас.
Из джипа, массивного, как танк, и намертво перегородившего движение на Большой Никитской, выгружали стопки коричневых книжек и плакаты, на которых мужчина лет сорока с умным усталым взглядом сидел под старой березой и смотрел вдаль. Между автомобилем и вестибюлем ЦДЛ курсировал кругленький краснолицый человек в черном костюме, похожий на Винни-Пуха, решившего делать карьеру по номенклатурной линии, – брат поэта, руководил процессом. В Малом зале начинали собираться гости – друзья и родственники покойного – сами на вид не слишком живые, хотя, безусловно, очень интеллигентные люди с лицами, отмеченными неистребимой печатью обращенности в былое, на фоне которых даже брат-бюрократ выглядел живчиком. От мероприятия за версту несло официозом и «Единой Россией». Что я здесь делаю? Зачем я здесь?
Неделю назад впервые за два года позвонила Кристина и попросила найти оператора для мероприятия: «У тебя же были знакомые киношники? Там заплатят…» Я так удивилась этому голосу из прошлой жизни, что сказала: «Да, конечно», – хотя проще и правильнее было бы сказать «нет». Кристина замолчала, запнувшись о мое согласие и не зная, что бы еще спросить.
– А как ты там вообще?.. – выдавила она наконец.
– Нормально. – У меня не было желания обсуждать свою жизнь с женщиной, которая была влюблена в моего мужа.
– На все воля Божья…
– Да, я в курсе…
– И… никаких новостей?
– Никаких новостей. – Возможно, только ради этой последней фразы весь разговор и затевался, больше вопросов у Кристины не было.
По залу бегал яркий мальчик-кузнечик с операторского факультета ВГИКа, искал, куда бы воткнуть камеру, а я сидела на стуле в углу, укрывшись за тяжелой коричневой шторой, и в сотый раз обдумывала фразу о том, что одиночество – это когда нарочно оставляешь занавеску в открытом окне, потому что, пока ее шевелит ветер, кажется, что в соседней комнате кто-то есть.
Вечер, обещавший быть ровным, скучным и мертвым, оказался неожиданно пронзительным и живым. Это была призрачная, уходящая, истлевающая жизнь, бессильно цепляющаяся за старые рушащиеся формы. Но за дежурными фразами про родную землю и патриотизм «настоящего русского писателя» проскальзывали ноты искренней утраты и тоски не только по рано ушедшему поэту, но по всему блаженному и отлетающему времени «деревенщиков». И нелепый до карикатурности начальник – не то мэр, не то областной депутат, у которого за душой, казалось, не было ни единой незаштампованной мысли, ни единого живого чувства, а одни лишь дежурные партийные фразы, плакал над стихами своего умершего брата и не замечал, и не стыдился этих слез, таких неуместных на жестком руководящем лице.