Он долго ждал ответа, и, когда ответ прозвучал, лейтенант не понял его.
— Другой человек… это было бы легче.
— Я больше ничего не могу для вас сделать?
— Нет. Ничего.
Лейтенант приоткрыл дверь: механически положив руку на револьвер, он почувствовал опустошенность, словно теперь, когда последний священник был под замком, думать стало не о чем. Пружина, заставлявшая его действовать, сломалась. Недели преследования казались ему теперь счастливым временем, которое ушло навсегда. Казалось, он чувствовал себя ненужным, точно жизнь покинула этот мир. Он сказал с горькой доброжелательностью (он больше не мог ненавидеть маленького измученного человека):
— Постарайтесь заснуть.
Он уже закрывал дверь, когда испуганный голос позвал его:
— Лейтенант!
— Да?
— Вы видели, как расстреливали людей? Таких, как я.
— Видел.
— Долго ли они мучаются?
— Нет-нет. Одну секунду, — ответил тот резко, закрыл дверь и зашагал назад через побеленный двор. Он вошел в участок; фотографии священника и убийцы все еще висели на стене; он сорвал их: они больше не понадобятся. Потом сел к столу, опустил голову на руки и заснул от полного изнеможения. Позднее он не мог вспомнить, что ему снилось, кроме смеха, непрерывного смеха и длинного коридора, из которого он не мог найти выход.
Священник сидел на полу, сжимая фляжку. Затем отвернул пробку и поднес фляжку ко рту. Но бренди не действовало, как будто это была вода. Он отставил фляжку и начал нечто вроде исповеди за всю жизнь, произнося слова шепотом:
— Я впал в блудный грех, — сказал он. Формальная фраза ничего не значила, вроде газетной строки, и он не чувствовал раскаяния, произнося ее. Он начал снова:
— Я спал с женщиной. — И постарался представить себе, что вопросы задает ему другой священник: сколько раз? была ли она замужем? Нет. Не сознавая, что делает, он снова отхлебнул бренди.
Когда жидкость коснулась его языка, он вспомнил, как его дочь вышла на яркий свет, — угрюмое, несчастное, все понимающее лицо.
— Боже, помоги ей, — сказал он. — Осуди меня, я это заслужил, но ей даруй вечную жизнь.
Вот какую любовь он должен был чувствовать к каждой душе; вместо этого все страхи и заботы о спасении несправедливо сосредоточились на одном ребенке. Он заплакал; он словно разучился плавать и из-за этого вынужден смотреть, как она медленно тонет. Он подумал: «Вот что я должен был чувствовать всегда по отношению ко всем». И он пытался обратить мысли к метису, лейтенанту, даже к зубному врачу, с которым когда-то провел несколько минут, к девочке с банановой плантации, вызывая в памяти длинный ряд лиц, сосредоточивая все свое внимание, точно это была тяжелая неподдающаяся дверь. Ведь они тоже в опасности. «Боже, помоги им!» — молился он, но и в тот же момент молитвы мысли возвращались к дочери, сидевшей на свалке, и он знал, что молится только за нее. Еще один грех.
Немного погодя, он начал снова:
— Я напивался — не знаю, сколько раз; пренебрегал всеми своими обязанностями; грешил гордыней, отсутствием милосердия… — Снова слова стали формальными, ничего не значащими. С ним не было исповедника, который повернул бы его мысли от слов к реальности.
Он выпил еще бренди и с трудом — судороги продолжались — поднялся, проковылял к двери и глянул через решетку на горячий, залитый лунным светом двор. Он видел полицейских, спящих в гамаках; один, которому не спалось, лениво раскачивался взад-вперед, взад-вперед. Повсюду, даже в других камерах, стояла странная тишина; казалось, весь мир тактично отвернулся, чтобы не видеть, как он будет умирать. Ощупью, держась за стену, он вернулся, сел в дальний угол и опустил голову, зажав между колен фляжку. Он думал: «Если бы я не был таким никчемным… таким никчемным». Восемь бесплодных лет казались ему просто карикатурой на пасторское служение: несколько причастий, несколько исповедей и постоянный дурной пример.
«Если бы у меня была хоть одна душа, — думал он, — на которую я мог бы указать Богу и сказать: посмотри — вот плод моего труда…»
Люди погибли за него, они заслуживали святого; и оттого, что Бог не счел нужным послать им святого, ему стало немного горько за них.
«Падре Хосе и я, — думал он. — Падре Хосе и я». Он снова отхлебнул из фляжки. Он представил себе, как святые с холодными лицами отворачиваются от него.
Ночь тянулась медленней, чем тогда, когда он был в тюрьме в прошлый раз. Потому что теперь он был один. Только бренди, которое он прикончил часам к двум, помогло ему ненадолго уснуть. Он ощутил острый приступ страха. Живот болел, губы запеклись от спиртного. Он начал вслух разговаривать сам с собой, потому что не мог больше выносить тишину.