Поэтому я понимал, как рисковала мама, начав рассказывать мне истории из древней Книги. Когда маме самой было одиннадцать лет, Первая Книга ещё не было запрещена, хотя Святая Церковь и в то время не считала благим делом Её изучение. Церковь уже тогда очень настороженно относилась к увлечению “книгочейством” простолюдинов, да и аристократов тоже. “Излишние знания, даже правильные знания, приводят к сомнениям,” — повторяли монахи одну из излюбленных фраз Его Великой Святомудрости, — “а сомнения приводят к ереси, ослабляют Веру в Бога и Святую Церковь, в Их суровую справедливость и непогрешимость”. Лишь избранным церковникам, чья крепость в истинной Вере считалась абсолютно непоколебимой, дозволялось много времени уделять чтению и увеличению своих знаний.
Но Первая Книга была любима в народе. Несмотря на то, что такие книги были непредставимо дорогими, и прочитать что-то самому удавалось далеко не всем, кто к этому стремился. Большинство довольствовалось лишь пересказами, часто очень вольными, древних текстов. Но маме повезло, в их семье хранилась и передавалась из поколения в поколение одна из этих драгоценных Книг. Мама читала и перечитывала в детстве занимательные истории про Сотворение Мира, про древних мудрецов и Боговдохновлённых пророков, про то, как Божественная мудрость была подарена людям, и как неблагодарные и неразумные люди поступали с Заветами самого Бога. И как Бог вновь и вновь прощал своих детей, которых любил не смотря ни на что.
Этот Бог из Первой Книги был вовсе не похож на того мелочно-мстительного и бесконечно жестокого Бога, которым запугивали людей монахи, слуги Его Великой Святомудрости. Бог из Первой Книги, которую пересказывала мне мама, не был жестоким. Я представлял его белобородым стариком, похожим на моего дедушку, старым, но ещё полным сил мудрецом, у которого была мягкая, немного грустная улыбка и ласковый, всепрощающий взгляд.
Бог из Первой Книги был мудрецом, но вовсе не был “непогрешимым”. Его Творение оказалось на самом деле не таким уж совершенным, каким он замышлял его. Он создавал Добро, но вместе с Добром в созданный им мир откуда-то проникло Зло. Он создал по своему образу и подобию человека, но человек этот оказался далеко не таким мудрым и добрым, как его Создатель. И люди очень много страдали, причиняя друг другу и сами себе огромную боль. И эта боль, которую испытывали Его дети, была болью и самого Бога. И эта боль, как мне казалось тогда и кажется сейчас, навеки поселилась в Его взгляде. Боль и вечная грусть от того, что в мире много несправедливого и несовершенного, от того, что иначе, скорее всего, не может и быть.
То, что мама рассказывала мне истории из Первой Книги, не знал никто. Не знал даже папа. У меня чесался язык пересказать эти истории своим друзьям, но я был уже достаточно большим, чтобы понимать, что делать этого нельзя ни в коем случае. Я уже видел тогда казни еретиков, знал, что из них пытками вытягивали сведения о тех, от кого они получили богохульные знания и кому их успели передать. И я знал, что если попаду на дыбу, не смогу выдержать такие пытки и выдам маму. Их, наверное, вообще никто не смог бы выдержать.
Кроме мамы…
Однажды кто-то из пытаемых еретиков донёс на папу, будто от него получил какие-то сведения из богомерзкой книги. Не знаю, было ли это на самом деле, или просто обезумевший от боли человек принялся оговаривать всех подряд, такое тоже случалось. И монахи хватали таких оговорённых людей, Его Великая Святомудрость утверждал, что лучше отправить на дыбу тысячу невинных, чем упустить хоть одного еретика. Папу схватили, а потом, почти сразу, схватили и маму.
Не знаю, кто донёс на неё. Может быть, она разговаривала о Первой Книге не только со мной, но и с папой, а папа не выдержал пыток и признался в этом. И маму тоже схватили.
Но меня она так и не выдала.
Монахи всё-таки явно заподозрили, что и я осквернил свою душу знакомством с ненавидимой ими Книгой. Поэтому и меня они расспрашивали, настойчиво допытывались, не рассказывали ли мне мои родители каких-нибудь занимательных историй о Сотворении Мира и о древних добрых мудрецах. Но эти расспросы были вовсе не теми пытками на дыбе, от которых сумела всё-таки уберечь меня мама. Меня всего лишь постегали плёткой, да сломали несколько пальцев. Я заходился тогда от слёз и крика, но разум мой померк от боли всё же не настолько, чтобы я произнёс роковые для себя слова.