— Дорогу знаешь?
— Знаю, — ответил тот. — Это же верхнее турецкое село. У подножия горы.
— Ударим внезапно, гранатами, — сказал поручник. — После выполнения задания сбор на этом месте. Своих раненых не оставлять.
Бубало рванулся вперед. Руки у него дрожали. Перепрыгнув через плетень, он, крадучись, пошел через сад к дому, светившиеся окна которого отбрасывали длинные полоски света на мокрые листья деревьев. Он озирался, как вор. Подойдя к стене, размахнулся и бросил гранату. Раздался звон разбитого стекла, осколки посыпались ему на голову. В доме кто-то испуганно вскрикнул, затем прогремел взрыв и свет в окнах погас. Бубало, словно зверь, прыгнул за угол и побежал дальше.
Будто обезумев, носился он от дома к дому, стрелял, бросал гранаты, поджигал. Ему казалось, что он не в турецкой деревне, а в том лесу, где падающее дерево ударило его по голове, и он задыхался от злой радости и от жажды мщения.
XI
У Дренко настала трудная жизнь. С того дня, когда был получен приказ оставить долину Пливы и перейти в села, находившийся ближе к Тимотию Дренко чувствовал себя так, словно на него свалилась необъяснимая тяжесть. Он не рассказывал никому об этом, но и по одному внешнему виду не трудно было догадаться, что этого человека что-то гнетет.
Во время марша, когда они уходили из долины, поручник Матич сказал Дренко:
— Здорово Шолая одурачил нас, а? Вылез, словно шило из мешка, и ушел к партизанам.
— А вы ожидали, что он к нам придет? — с неприязнью в голосе ответил Дренко.
— Ну зачем вы так сердито? — удивился поручник.
— Вы умеете давить на людей, — сказал Дренко. — У вас один метод — угрожать оружием, по-другому обходиться с людьми вы не можете.
— С чего вы так решили? — еще больше удивился Матич.
— Вы думали, что Шолая упадет к вашим ногам как перезревшее яблоко, — продолжал Дренко, — и не верили мне, когда я говорил вам, что этого не будет. Считали, наверное, что я ему даю поблажку. Хорошо, хоть теперь поняли, в чем было дело.
— Не понимаю, о чем вы говорите.
— Поймете, придет время. То, что он ушел в партизаны — это лишь начало. Он нам еще на горло наступит.
Поручник нервно покусывал губу и больше ничего не сказал. Продолжил разговор он уже вечером, когда они, остановившись в одной деревне, сели вместе ужинать.
— Надо было усмирить Шолаю и Проле еще в ту ночь в Мркониче. Я, кстати, так и предлагал сделать, чтобы покончить с революцией в этом крае.
— По-вашему, мало было одного убийства в ту ночь, требовалось еще два! — с той же неприязнью в голосе, что и днем, проговорил Дренко. Чтобы не смотреть на поручника, он делал вид, что занят намазыванием сметаны на хлеб.
— Это пустяк, зато для всего края это было бы счастьем, — сказал Матич, отрываясь от миски с молоком.
— Да, хороший способ осчастливить народ, убивая его самых храбрых воинов, ничего не скажешь! — воскликнул Дренко.
Поручник положил ложку в сторону, откинулся от стола и, сунув руку в карман, вытащил коробок спичек. Взяв одну спичку, он заострил ее и стал ковырять в зубах.
— Странный вы человек, капитан. Ей-богу, вы удивляете меня.
— Интересно, чем?
— Видите ли, мне кажется, вы всего боитесь. Для вас, как офицера, должно быть абсолютно ясно, что на войне главное не храбрость и даже не боевое мастерство. Важно другое — чтобы человек прочно придерживался заданного политического курса. Если же он этого не делает, то автоматически переходит в лагерь врага.
— Любопытно. Кого же, по-вашему, в настоящее время мы должны считать врагами? — спросил Дренко, откладывая нож.
— Всех, кто против монархии. Например, этот Проле. Он же явный революционер.
— А Шолая?
— То же, что и Проле. Он поднял восстание и повел крестьян за собой. Чего он хочет — пока не очень ясно, и все-таки он ближе к революционерам, чем к нам. С нами его разделяет пропасть, а с коммунистами — один шаг.
— Есть люди, которые по самой своей натуре не способны плясать под чужую дудку. И если такой человек ходит в опанках, то это никак не умаляет его достоинств. Напротив, это свидетельствует о том, что в нашем народе есть и сила, и талант.
Поручник, внимательно слушавший Дренко, снисходительно усмехнулся.
— Вы рассматриваете эту проблему с позиций какого-то эстета-любителя. Я вас не понимаю. Но жизнь, а война особенно, протекают далеко не так, как вы утверждаете. Для меня лично не существует никакого другого мерила, кроме одного: отношение к своему долгу. Раз я дал присягу служить монархии, значит, для меня обязательно все, что предписывают ее законы. А все, что против нее, — враждебно мне.