Выбрать главу

— Я не люблю эту женщину…

Он внезапно очнулся от своих мыслей, спрашивая себя, не ослышался ли он.

— Кого?

— Ту, с которой вы только что танцевали.

Он посмотрел на нее.

— Вы ее знаете?

— Я встретила ее с доктором Кру, ночью, когда он нас взял с собой с несколькими другими… Симон, — добавила она через некоторое время, почти несчастным тоном, будто обвиняя себя в чем-то и прося объяснить свою вину, — вы понимаете, почему я не люблю ее, почему я ее ненавижу?.. Это плохо, не правда ли, до такой степени ненавидеть людей, которые вам ничего не сделали?..

Она казалась возбужденной. Он смотрел на нее, потрясенный такой невинностью; и, так как он чувствовал, что эта другая женщина все еще была в нем, и что это бесконечно далеко удаляло от него Ариадну, словно переносило ее за реку, ему захотелось плакать.

— Может быть, она просто дурная женщина, — сказал он.

Потом вдруг добавил с горькой искренностью:

— Ариадна, я бы хотел, чтобы не было никакой женщины, кроме вас.

Зачем он это говорил? Чего боялся?

— А разве это не так? — сказала она с улыбкой, немного встревоженная выражением грусти на его лице.

— О, — сказал он, — ваше сомнение причиняет мне боль. Этот вопрос… — Он замолчал, потом продолжил: — Вы создание, не похожее на других, — вы не из этого мира, Ариадна.

Когда он говорил ей это, его снова захлестнула грусть, ибо за глазами Ариадны, смешиваясь с этим чистым родником, все еще посверкивали порочные глазки Минни.

XI

Поутру, едва проснувшись, Симон сначала ни о чем не вспомнил. Он увидел, как гора шла ему навстречу, сметая все со своего пути, и заполняла разверстое окно; затем она склонила над ним свое сияющее чело и взяла его тело в свои ослепительно светлые руки.

Но ему даже не нужно было открывать глаз. Лежа на боку, повернувшись к темной стороне дня, во сне, тем более сладком, что он был лишь полудремой, Симон мог и не раскрывать век, чтобы почувствовать эту громадину, наполнявшую собою комнату. Зарывшись головой в подушку, свесив руки с кровати, в этой позе потягивания, этом движении освобождающегося человека, в котором его всегда заставало пробуждение, он знал, что «это» идет к нему, и уже рука, погруженная в волшебную пустоту вокруг кровати, чувствовала под собой холодное лазоревое дыхание расщелин. Это медленное внушение, которое через час перерастет в твердое убеждение и, разрушив наконец плотины сна, взорвется в воздухе, подобно олимпийской симфонии, пока лишь слегка касалось его сонного тела, понемногу вырывая его у ночи, у снов. Но сквозь веки он уже видел очертания высоких ледяных фигур и различал, словно сквозь легкую дымку, многочисленные невесомые касания, которыми по-разному заявляли ему о себе покрытые инеем леса, сверкающие вершины, голые утесы и, совсем рядом, зернистый снег, особенный в это утро, начинавший переливаться под солнцем. Какой бы сказочной ни казалась эта прелюдия, он видел это не во сне. Неопровержимый свидетель — поток долетал до его слуха торжественным и однородным басовым звуком. Он вступал, исполняя первые такты. Затем, сквозь полуоткрытые веки, поднятый палец заостренного шпиля посылал прямо в глаза спящему тихий зов флейты. Наконец, раскрыв глаза навстречу головокружительному свету дня, он чувствовал, как вся гора качнулась к нему с шумом прилива. Высокогорные цепи, сталкиваясь в воздухе, накрывали его своими торжественными волнами, он словно слышал пение органов. Он позволял вознести себя этой мощной волне до той самой точки, где его радость, попав в штиль, начинала медленно спадать, оставляя позади себя широкие просторы блаженства, освеженные пляжи, омытое сердце.

Зеркало, висящее на стене, противоположной окошку рядом с его кроватью, отсылало ему часть пейзажа, которую он не мог разглядеть напрямую. Это была западная сторона большой гряды Арменаз в том месте, где она заворачивала, огибая луг. Явление этой вековой силы, этих голых склонов, вдоль которых пронеслось столько солнц и столько бурь, всегда вызывало у Симона возбуждение, которое еще более возрастало от уверенности в его возвращении. Зеркало, укрепленное на стене, вырезало из этой массы квадрат, в углу которого хребет утесов снижался, давая место крошечному треугольнику неба. Это зеркало было единственным украшением комнаты, но оно отражало в цветовой гамме картины самые мимолетные оттенки времени, это был живой кусочек стены. Иногда дверь, выходившая на балкон и постоянно открытая, показывала лишь затушеванное или больное небо; но был этот уголок зеркала, с надеждой предрекавший голубой день, и на котором для спящего вырисовывался маршрут прогулки по залитому солнцем снегу.