Однако в это утро тот же голубой цвет, что показывал уголок зеркала, повторялся, лишь слегка размытым, в широком прямоугольнике двери. День пришел неслышными шагами, сменив ясную ночь, чье очарование сохранялось в нем, как драгоценная эссенция. Призыв к радости, который Симон прочитал, открыв глаза, в сияющем пространстве, был таким сильным, что оставалось отдаться ему всем своим существом или отчаяться до самой смерти.
Именно в этот момент вся тревога прошлого вечера вернулась к нему. Он увидел Ариадну такой, как в ту минуту, когда он встал, чтобы подойти к ней, и вдруг побоялся это сделать, прикоснуться к ней. Он отчетливо пережил мельчайшие события, шедшие тогда друг за другом — беседу с Минни, ее заблуждение по поводу заданного им вопроса, смущение, которое он испытал рядом с ней. Он переживал все это, и та же мука вновь овладевала им, но на этот раз усиленная всем спокойствием неба; он чувствовал себя пленником адского противоречия и снова сомневался в Боге. Дело в том, что он только что, в этот самый момент, открыл в себе злую силу; ибо образ Минни завладел им, и он с болью, будто став от этого недостойным, смотрел на свет утра, расплескавшегося сияющими волнами по высокому горизонту, в котором он словно видел сам образ совершенной любви, старающейся украсить и возвысить то, что любит. Тогда он принялся ненавидеть эту женщину, делавшую его неспособным слиться с радостью неба.
Немного позже, когда он спускался к Дому, он издали заметил Жерома, неподвижно стоявшего перед дверью. Он вдруг вспомнил, как навестил его однажды вечером, и странный сон, который ему после привиделся. Как был Жером далек от всего этого! Но узнает ли когда-нибудь Симон тайну Жерома? Тот принадлежал к старожилам Обрыва Арменаз, и никто не смог бы сказать, почему он все еще тут оставался. Он говорил мало, относился ко всем уважительно, никогда не вступал в дискуссии. Он словно обладал собственной мудростью, не снисходя до того, чтобы раскрыть ее секрет. Да была ли у него тайна? Симон иногда спрашивал себя об этом, раздраженный — вопреки благотворной атмосфере, исходившей от этого немного надменного покоя, которым, это чувствовалось, обладал Жером, — дистанцией, на которой лучший друг упорно его держал. Жером был из тех, кто явно отмечен неким знаком, кто несет людям послание; но это послание Жером хранил про себя: он был немым апостолом.
— Жером, — заговорил Симон, — я хочу, чтобы ты сегодня был моим проводником.
— Куда ты идешь?
— Не знаю. Но ты должен пойти со мной. Я не хочу в это утро оставаться дома.
— Я не могу решиться сделать ни шага, — сказал Жером, не отводя глаз от неба. — Мне кажется, что в это утро любой жест может что-то опошлить…
И действительно, по мере того, как утро набирало силу, небо приняло ясный голубой цвет и по-прежнему неподвижно висело, как тонкий прозрачный лист, над верхними террасами Арменаза. Симон удивился, услышав, как Жером выражает то, что он сам так живо чувствовал.
— Именно, — сказал он, — ты тот спутник, который нужен мне в это утро…
— Да куда ты хочешь пойти?
— Куда угодно. У тебя есть предложения?
— Да. Бланпраз… Утро очень благоприятно для этой вылазки…
Симон припоминал, что Жером всегда говорил ему о Бланпразе как о месте, придававшем всему совершенно новый вид. Это было просторное плато, расположенное над Обрывом Арменаз, на востоке, у подножия горы, в том месте, где она образовывала пик, прежде чем повернуть на север. Оба друга пустились в путь по дороге, бегущей по склону, над освещенным солнцем туманом. Долина исчезала под морем облаков, заливавших, подобно озеру, выступы и впадины горы и висевших, как каждое утро, на высоте маленького хутора, который они наполовину погребли под собой; то тут, то там их протыкали тонкие скелеты тополей. Последние снегопады были обильны, и снегоуборочная машина образовала по обе стороны дороги высокие насыпи со сверкающими склонами. Жером и Симон шли молча. Вскоре на них надвинулся лес. Они оглянулись: от Обрыва Арменаз остались только две высокие коричневые макушки, следовавшие за ними и словно выраставшие по мере того, как от них удалялись. Но это больше не были те два добрых мирных великана, которые имели обыкновение следить за их передвижением с высоты неба со снисходительным добродушием. Их головы, ставшие близнецами, сливались в один жесткий и резкий профиль, придававший им незнакомый и злой вид. Теперь каждый раз, когда Симон оборачивался и просвет между елями позволял ему их разглядеть, он видел, что две головы стали еще выше, а их профиль — еще жестче; и, разглядывая их, он испытывал неприятное ощущение, которое в первое время вызывали в нем каждый вечер загадочные склоны Монкабю.