Она мягко улыбнулась и взяла его за руку.
— Ваш вид всегда поражает меня одинаково, — продолжал он, придвигаясь к ней. — И вы напомнили мне еще один день, когда я так же обернулся и так же увидел вас сзади, с поднятым кверху лицом, смотрящую на меня, как сегодня…
— Каждый раз, когда вы в жизни оглядывались, Симон, вы видели меня вот так, позади себя, смотрящей на вас.
— Да, вы правы! — воскликнул он убежденно, словно она только что выразила его собственную мысль.
Он приблизился к ней, словно хотел ее коснуться.
— Ариадна!..
Он склонился к ее губам.
— Нет, — прошептала она приглушенным голосом.
— По крайней мере… я бы узнал!
— Что бы вы узнали?
У него слегка сдавило горло.
— В этом ли была моя тревога, — сказал он.
— А если вы ошибались?..
Она живо тряхнула головой, и он увидел, как вздрогнула копна ее волос, словно наделенная независимой и загадочной жизнью. Его охватило внезапное волнение, и он вспомнил, что сказал ей незадолго до этого: «Может быть, я по-настоящему счастлив только тогда, когда вы для меня незримы!..» Но он не ответил, и они пошли дальше… Ариадна, действительно, снова стала «зримой». Но как мог он сказать, что это мешало его счастью? У нее была манера произносить слова, словно пропуская их через себя, внушавшая Симону тайный восторг; он словно слышал ее впервые. Она шла рядом с ним, в мире, в котором больше не было ничего, что могло бы лишить человека его уникальности, глубинной подлинности, и слова становились в ее устах чем-то вроде одушевленных существ. Слушая ее, Симон думал, что напрасно считается, будто слова пишутся, что у них есть примерно постоянная, примерно известная обменная стоимость, как у денег. Так могли ошибаться лишь те, кто не знал жизни. Сейчас это стало ему совершенно ясно. Когда они вышли на подобие площадки, где тропинка проходила по более пологому склону, Ариадна сказала что-то про ночь, она произнесла это слово, самое простое, самое короткое, самое молчаливое — «ночь», — и Симон понял, что услышал нечто совершенно новое, ибо в этом слове одновременно был наклон тропинки, по которой они шли, порыв елей, чьи верхушки вызвездила ночь, маленькие сгустки снега, заледеневшего на их ветвях, жесткость земли, покрытой чуть слышно поскрипывающим под ногами снегом. Но оно не только содержало в себе всю эту ночь, оно еще приносило Симону прилив чудесных ощущений, и чистый звук этого голоса, который он любил, и образ этих губ, над которыми он склонился незадолго до этого. И так было со всеми словами. Ариадна дарила Симону вместе с ними, в каждом из них, особый мир — такой, каким он был этой ночью, со своим сияющим небом, жестким, немного скользким снегом под ногами — всем тем, что так кстати дополняло знания о всех этих словах, которые он некогда черпал в памятниках классической философии и сопоставительной грамматике. Во второй раз в жизни Симон почувствовал, что явно взял верх над Эльстером. Эльстер!.. Он снова увидел его под фонарем на улице Эколь, с сутулой спиной, со слишком тяжелым портфелем в руках, говорящим, что отказывается понимать, что может означать слово «жить». Симон тогда не смог ему ответить. Но когда на устах его подруги случайно расцвело слово «лес», густое, несгибаемое и медное, он почувствовал, что это слово несло ему, в свою очередь, что-то невиданное, неслыханное, чего он никогда больше не увидит и не услышит, как в этот вечер, — потому что то была сама жизнь…
Теперь он почти смущался каждый раз, когда Ариадна произносила одно из этих слов, вокруг которого, прежде чем его вымолвить, она словно собирала не только разрозненные вокруг них вещи, но прошлое Симона, его совесть, его жизнь. У него складывалось впечатление, будто он непрошеный гость, как бывает, когда входишь в комнату, где уже есть кто-то, кто, не заметив вас, продолжает говорить сам с собой. Он был не менее смущен, чем если бы Ариадна сняла с себя поочередно всю одежду, роняя ее к своим ногам.
Но эти слова не только обнажали ее. Они были еще и узами. Ибо и Симон, и Ариадна достаточно долго жили в Обрыве Арменаз, чтобы забыть, что такие слова, как «дорога», «лес», когда-то, в прошлой жизни, могли обозначать другие дороги или другие леса, а не те, которые были у них перед глазами: в их сознании жили сходные образы всех вещей, и вселенная стала такой же простой, как во времена, когда Земля считалась плоской. Они оба, произнося слово «лес», одинаково и ясно представляли себе, как он пересекает дорогу своей темной полосой и в стремительном порыве уходит ввысь, к высокой стене Арменаза. Поэтому слова больше не были пустыми; они налились, наполнились до краев: они были плотью и кровью, деревьями и источниками, льдом и солнцем, они лопались у них на губах, как перезрелые фрукты…