Симон не дожидался ее прихода. Он давал Ариадне исчезнуть через маленькую дверь, открывавшуюся на железную лестницу, которая выходила на луг, тогда как сам проходил по всем излучинам коридоров. Но иногда он провожал девушку до площадки, образованной лестницей перед дверью, и смотрел, как она уходит, погружаясь в ночь. Она словно отправлялась в настоящее путешествие, в настоящую ночь, в страну, границы которой не всегда видны; и он не без тревоги отпускал ее в этот темный холодный мир, на эту дорогу, полную ловушек и временами скрытую туманом. Он никогда не был абсолютно уверен в том, что снова увидит ее после того, как отпустит вот так, и, глядя, как исчезает ее фигурка, испытывал чувство, похожее на то, как если бы он присутствовал при ее смерти.
— Ариадна, — сказал он ей однажды вечером, перед тем как проститься, — когда мы будем жить вместе, вы ведь никогда не покинете меня, правда?
— Нет, — сказала она. — И у нас будет маленький сад…
Он улыбнулся.
— А не будем ли мы плохими садовниками?…
— Тогда мы выучимся быть хорошими садовниками.
— А что будет в нашем саду?..
Она задумалась.
— Самое красивое в саду, — сказала она, — это немного травы…
Ее улыбка походила на свет и обозначала ее щеки так мягко, так нежно. Симон больше всего любил Ариадну за ее вкус, благодаря которому она всегда предпочитала самые простые, самые ясные вещи. Она сказала: немного травы — и он чувствовал, что она еще ближе к земле… Но вдруг над их головами задребезжал звонок. Было темно. Тогда он живее испытал тревогу, всегда сопровождавшую его мысли о ночи, в которую она каждый вечер тихим шагом уходила на его глазах, совсем одна. Но настолько же, насколько ему хотелось защитить ее от этой ночи, ему было нужно защитить себя самого от этой тревоги.
— Ариадна, — позвал он тихонько.
Она уже ступила на лестницу. Она подняла к нему лицо. Но от волнения он не видел ее, сердце его билось так сильно, что он не почувствовал ее губ…
Влекомая все дальше блестящей зимней упряжкой, Земля наконец остановилась в поразительно синем небе, похожая на сияющее пятно и сверкающая, как новенькое солнце. Снег, великолепный ткач, роскошно задрапировал ее формы, приукрасив все предметы до неузнаваемости, покрыв их обильными метафорами, украсив все вокруг в своем избыточном стиле, слегка выспреннем, часто утонченном, иногда гротесковом. Одинокие скамьи вокруг Дома укрылись такими чистыми и толстыми подушками, что стали неприступными; даже самые узкие тропки окаймлялись гладкими сверкающими валами, доходившими вам до самых плеч, вдоль которых зелеными струями стекал свет.
Симон, словно оплодотворенный счастьем, чувствовал, как множатся его способности к общению с миром. Вокруг него зима наряжала в яркие шерстяные одежды тела всех более или менее здоровых людей, превращая их в спортсменов и в конце концов создавая у них иллюзию того, что они находятся здесь ради собственного удовольствия. Когда Сен-Жельес, облаченный в свитер, переливавшийся всеми оттенками синего цвета, изображая волны, не лишенные ряби, естественным образом возникавшей на его талии, с постоянным опозданием на три минуты, бывшим настоящей пунктуальностью, являлся в столовую, где все уже сидели, овация, которой приветствовалось это явление, каждый день разного цвета и разной пестроты, звучала подобно радостному приветственному кличу и отражала уровень хорошего настроения, какой были способны у себя поддерживать обитатели Обрыва Арменаз. А Сен-Жельес, открывавший в улыбке два больших блестящих золотых зуба, выглядевших у него очень органично и еще больше увеличивавших производимое им впечатление крепкого здоровья (хотя на самом деле они указывали на недостаток кальция), Сен-Жельес, прежде чем в свою очередь приняться за бифштекс или пюре, не упускал случая ответить на этот прием шуточной торжественной речью — тщательно подготовленной импровизацией.
Присутствие в столовой Сен-Жельеса всегда подогревало атмосферу на несколько градусов. Ибо, помимо того, что он прельщал своими физическими возможностями и ораторскими способностями, он часто надевал в самый жестокий мороз настолько весенние наряды, что холод тотчас переставал ощущаться; и когда он являлся на завтрак с короткими рукавами, с голыми руками и с вырезом на груди, г-н Лаблаш, с высоты своего жесткого воротничка, обмотанного шерстяным шарфом, мог сколько угодно критиковать эти чудачества: вид Сен-Жельеса с его пестрой грудью и добродушной физиономией был для всех гарантией благополучия и счастливой жизни.