Вскоре деревья поредели, ночь прояснилась, и они вышли из леса. За поворотом им внезапно открылся пейзаж; после щетки стволов, его полная нагота их поражала. Но лес еще здесь, в самом низу, съежившийся, цепляющийся за склоны своей огромной, когтистой лапой. Они остановились одновременно. Затем обернулись и посмотрели на пройденный путь.
Потайной огонь пробегает по горе и разбивается, все дальше и дальше, о пугливые окна шале. Некоторые из них рассыпались по долине, как шлейф затерянных звездочек. Но гораздо выше, на хребте толстой горы, улегшейся, как сторожевой пес, у ног Большого Массива, еще видны, в тех местах, где даже не подозреваешь о существовании людей, два-три огонька, колеблющихся, словно от дуновения ветра. И из-за этих жалких признаков присутствия человека, борющегося с ночью, понимаешь, как же одиноки люди. Как одиноки они в своих деревнях, в своих городах! Как одиноки народы! Ведь повсюду так же, как здесь: число ничего не решает, люди одиноки. До конца света.
Они сделали еще два шага, и вдруг шум потока обрушился на них. И этот шум тоже расширил тишину; он расширил одиночество; и им пришлось заполнить пустоту, еще остававшуюся между ними.
— Симон…
— Да…
Звук его голоса замер в волосах Ариадны.
— Вы еще думаете о нашем садике?
— Да…
— И вы были бы счастливы?..
— Да…
— Как сегодня?
— Как сегодня.
— Вы не хотели бы быть счастливее?
— Чем сегодня?
— Чем сейчас, когда я говорю с вами.
Он поднял голову и долго смотрел на нее, прежде чем ответить.
— Не думаю, — сказал он. Вздохнул, снова посмотрел на нее. — Нет. Не более, чем сейчас. Я не могу… Я не могу!.. — сказал он, слегка повысив голос. Отодвинулся от нее, чтобы лучше ее видеть. — Счастье — это видеть вас, Ариадна…
— Но вы дрожите, — сказала она мягко, беря его за руку. — И у вас на щеке слезинка.
— Я плачу от счастья…
— Разве от этого плачут, Симон?
— Иногда…
Они замолчали.
— И вы никогда не соскучитесь? — спросила она вдруг.
— В садике? Нет… Вы же знаете, — добавил он, — первой соскучилась Ева…
— Но что бы вы стали делать?
— Я же сказал вам: счастье для меня — видеть вас… Смотреть вам в глаза…
Она подняла к нему лицо, почти неподвижное, и он смотрел на нее. Их голоса были не громче вздоха.
— Что вы видите в моих глазах?..
— То, что вижу, когда смотрю на распустившуюся маргаритку с позолоченным глазком и с лучиками голубых ресничек.
— И что вы там видите?
Он поколебался, почувствовал, что сердце забилось сильнее.
— Жизнь! — сказал он.
Теперь почти каждый вечер они встречались на этой дороге в Опраз, куда столь часто он ходил один. Дорога в этот час словно не была связана с землей, и оба чувствовали, будто сами оторваны ото всего. Ему казалось, что они всегда жили ради этой минуты, когда встречались вот так, почти в другом мире; и они сознавали, что всегда знали только это: эту ночь, когда они могли наконец глядеть в лицо друг другу и когда их лица превращались всего лишь в свет.
На каждый вопрос, что задавал ей Симон, Ариадна давала точно такой же ответ, какой могли бы дать ему поток или лес, с уверенностью, простотой, говорившими об отсутствии в ней всяких противоречий, порожденными безмятежной силой, соседствующей с великими, живыми силами, окружавшими их, в безмолвном вращении звезд. Она самым простым, самым точным образом постигала красоту мира и повседневные детали существования. Она инстинктивно находила для своих движений и слов нужные ритм и звучание. Когда, вернувшись к своему одиночеству, вытянувшись под одеялами, Симон заглядывал внутрь себя, он понимал, что Ариадна стала законом его жизни.
На следующий день он снова видел ее, и каждый раз дрожал от того же счастья, видя, как ее тень отделяется от ледяного вала, чтобы подойти к нему. У них не было времени уйти далеко. Они шли сначала до поворота, туда, где кончался лес и откуда видно было всю долину. Дорога перед ними поднималась все прямо, потом поворачивала; и снова вдалеке острая тень леса упиралась в крепостные валы Арменаза. Весь пейзаж несся в едином порыве взвившейся к небу стрелы, словно наметил себе целью одну из блестящих точек, подрагивавших в синей выси.
Потом на них надвигался поток со своим густым грубым голосом, как накануне, сразу же за поворотом; по мере того как они приближались, его голос становился громче, чтобы снова подтвердить то же самое — то же, что и наискось поднимающийся большой лес; ибо вопль потока несся параллельно этому бесконечному восходящему движению, которое совершал лес, в одиночку, вызвездив свои верхушки, упираясь во все те же гранитные скалы. Голос потока, казалось, лился по этой восходящей линии, по этой нити, протянутой в бесконечность, словно она была голосом самого леса.