Выбрать главу

Ариадна была теперь для Симона лишь мишенью для его объектива; он шел к ней, движимый навязчивой идеей и с повадками маньяка. Он упорно пытался уловить все нюансы ее лица, особенно самые мимолетные. Она превратилась в ошеломляющую череду лиц, заполнивших его комнату. Он отбирал некоторые из них для увеличения, отмерял тень, свет, тщательно искал угол, под которым они становились самыми чужими, самыми незнакомыми, движимый страхом упустить в них хоть что-нибудь. Любая другая идея отступала перед этой; любое другое обладание казалось ему рядом с этим до смешного неполным!.. Его целью было собрать перед глазами — сначала перед своими глазами, перед своим разумом — все возможные изображения Ариадны; это значило ограничить, исчерпать действительность этого лица. Он теперь видел девушку лишь через полученные им ее изображения. Едва ли он еще ощущал на себе ее поцелуи. Он отстранялся от нее на достаточное расстояние, чтобы видеть ее, чтобы видеть ее целиком, ибо слишком близкое расстояние искажает и ограничивает зрительное восприятие. Глядя на нее, он думал о фотографии, которая позже, в темноте его комнаты, запечатлит для него одного ее позу, ее опущенные веки, ее губы, размягченные задумчивостью или слегка напряженные улыбкой. Ее улыбка, ее незаметная улыбка, которую он так любил, — сможет ли он когда-нибудь заставить застыть и ее? Но таким вопросом он даже больше не задавался. Это была лишь одна из ее улыбок — теперь, когда он обнаружил у Ариадны тысячу способов улыбаться, тысячу способов находиться между серьезностью и улыбкой, между отсутствием и присутствием, между взглядом и мыслью! Его томило желание уловить неожиданный луч, который, пронзив тучи, на миг подчеркнет непредсказуемый изгиб ее щеки. Если в читальном зале — куда, если он был пуст, Симон следовал за Ариадной, — она наклонялась к камину, где горели дрова, — огонь, выделяя новые черты, освещая все те линии лица, которые должны были оставаться в тени, вызывал у Симона тоску. У Ариадны было одно лицо для чтения, другое — для раздумий, третье — для ничегонеделания; Симон мечтал увидеть ее спящей, чтобы застигнуть ее во сне; иногда он даже думал о лице, которым наделит ее любовь… Но внезапно в нем раздавался голос, предупреждающий о том, что пора покончить с этими изнурительными и тщетными поисками; тогда, на мгновение, он останавливался, чтобы прислушаться к шуму на улице, услышать новости; и узнавал, словно нечто ошеломляющее и невообразимое, что Обрыв Арменаз продолжает жить, — и что недалеко от него, за освещенными солнцем стенами Дома, в маленькой серой комнате, Массюб начинает умирать…

Массюб умирал — но Симон, очертя голову, бросался на поиски нового оттенка в лице Ариадны. Эта одержимость более не покидала Симона. Все усиливало ее: слова, жесты Ариадны — само ее молчание!.. Ариадна была для него более настоящей и более необходимой, чем он сам. Он жил в ней, жил ее жизнью, уже не зная, была ли она в нем или вне его. Он более не мог найти Ариадну: он столько искал ее, что, в конце концов, потерял.

Да, он потерял ее, но в самой этой потере начинал предчувствовать возможность вернее добиться ее. Действительно, глядя на Ариадну, Симон отныне различал не то, что все стараются отыскать в лице — сходство с ним самим, но напротив — те мимолетные выражения, которые объектив обнаружил там раньше него и из-за которых черты ее лица словно стирались, чтобы дать возможность проступить более ценной и более глубокой действительности, сотканной из улыбок и взглядов, столь невероятно красивых, что они, казалось ему, родились в неизвестном мире. Иногда Симон шутя говорил себе, стоя перед каким-либо портретом Ариадны, как говорят, когда не могут узнать, чей это портрет: «Это не она…» Но он был взволнован до глубины души, если впоследствии ему случалось, хоть на краткий миг, разглядеть на лице Ариадны именно то мельчайшее изменение черт, которое заставило его сказать: «Это не она», но, напротив, делало ее еще более самой собой. Вместо того, чтобы, как это у людей заведено, пренебречь различиями, он ревностно собирал их воедино, считая, что они способны возвести его к самой истинной реальности, скрытой почти неизменными внешними чертами, которыми нам удобно подменять самих людей, так что девушки, которую он видел теперь, совершенно отличалась от той, какую он знал раньше. Это более не было лицо, отрытое взгляду каждого и, возможно, для всех остававшееся одинаковым; это было существо, принадлежавшее только ему, существо, каждое движение которого развивало его основные качества и чью подлинную природу знал он один. Ариадна перестала принадлежать другим; она стала принадлежать ему благодаря его знанию о ней или, по крайней мере, желанию обладать этим знанием. Более того. Некоторые портреты Ариадны не только не были похожи на нее, они не были похожи и на предыдущие ее портреты — те, что были сделаны до него… Те ничего не говорили, вообще не разговаривали, и, если он ставил их рядом с портретами, которые сделал сам, то не находил в них ничего из того, чем стала Ариадна: будто бы сама Ариадна, ее земное лицо претерпело второе рождение, поддавшись бог знает каким чарам, воссоздавшим ее, словно бы девушка понемногу преобразовалась в сверхчеловеческий образ, который Симон хранил в своей душе. Что же в этих метаморфозах, из которых рождалась такая высокая истина, происходило с тем, что люди, ищущие повсюду лишь похожесть, называют действительностью?.. Эта действительность, эта пища недалеких умов, которых сбивает с толку богатство природы, любителей совпадений, которым претит всякая странность, — именно она и была утеряна. Потому что теперь возникла другая действительность, существовавшая всегда и становившаяся привычной для глаз.