Часто ему случалось ждать Ариадну, стоя в этом слепящем блеске дня, в двойном сиянии дерева и солнца. Тогда для него наступали несравненные минуты. Мир проникал в него через все поры его тела, по сверкающим и чистым путям его распахнутых чувств. Одновременно с запахом мокрой земли, холодом тающего снега, он различал безвестный дух, который, одним и тем же движением, приподнимал кору и плодоносную грязь дорог. Он чудесным образом впитывал все, что существовало в нем и вокруг него — пробудившиеся силы, знаки их внимания, присутствия. Кончиками своих чутких, покрытых почками ветвей дерево пило чистую эссенцию воздуха. Глядя на дерево, Симон лучше понимал, что именно направило его к нему. Ель в Бланпразе была замкнутым существом, пронзавшим лазурь единственной иглой. Это же дерево было менее скупым и более ненасытным. Его обнаженные ветви потягивались в священном вожделении.
Симон чувствовал, как в нем пробуждается другой человек. При виде ненасытности, о которой кричало это дерево, в нем самом рос сильный голод. После нескольких дней отдыха, к которым его принудила внезапная лихорадка, он снова вышел из дома и, сойдя с дороги в Опраз, устремился на тропинку Боронов и почти пробежал через лес. Но, как и дерево в Опразе, леса, покрывавшие склон Боронов, изменили свой облик. Симон более не узнавал природу. Она так долго учила его послушанию, смирению, покорности, а теперь дарила ему такие сильные и неожиданные впечатления, что он был потрясен до глубины души. Так значит, она перестала быть великой безмятежной силой, в чьей однородной безмолвной глади так быстро растворялись волнения сердца. Это было предательством: природа изменяла самой себе! Эта созданная зимой неизменность, этот покой, казавшийся бесконечным, — теперь они покидали вас, а мир и людей охватывала словно сильная дрожь. Каждое ощущение задевало Симона за живое, заставляя почти кричать от муки. Если, проникая в чащу, тремя неделями ранее еще погребенную под метровым слоем снега, он обнаруживал мокрую красную землю под ковром из опавших листьев, он отступал, потрясенный, словно увидал кровавое пятно. Зеленое свечение мха, вновь появившегося на боку утеса, останавливало его; иногда над ним вздрагивала ветка, и с нее срывалась птичка с пылающей грудкой, похожая на недозрелый плод. Молодой человек шел, задыхаясь, с тысячей предосторожностей. Он сознавал, что и он тоже участвует в некоем великом пришествии, рождении, взрыве силы, поражавшей его и пользовавшейся им в своих целях. Куда же неслось это движение, приподнимавшее землю, этот зов, который, облетая весь мир, словно откликался и в людях?.. Деревья, едва избавившись от своего бремени, затрепетали странной жизнью. Повсюду в лесах на глазах появлялись маленькие кровоточащие точки, складывавшиеся вдалеке, на фоне горы, в красноватые полосы и прятавшиеся за веснушками, оставшимися с осени. Повсюду травы, кустарники, ветки шевелились, сбрасывая с себя ярмо. Из-под влажного слоя рыжей листвы, покрывавшей склоны, пробивались молодые, зеленые листочки земляники, из которых торчали золотые головки. Симон переходил с дороги на дорогу, следил взглядом за кружевами теней, которые ветви вырисовывали на последних белых одеждах земли, как вдруг один доселе согнутый стебель какого-то растения распрямился у него на глазах, став совершенно красным на свету; и он почувствовал, что это начало мира, и повсюду в этот час лес должен был повторять то же дерзкое и победное движение. Им овладело ужасное волнение, потрясшее его до слез. Он с болью смотрел, как истрепываются на лугу последние лохмотья, оставленные снегом, уже превратившиеся всего лишь в пропитанные водой язычки. Он страдал от этого молчаливого повсеместного ухода, состоявшего лишь в растворении в воздухе: это был конец того, что он так любил и что принесло ему такой глубокий покой. Но в то же время его пронизывала дикая радость, и именно эта радость, эта загадочная грубая радость причиняла ему наибольшую боль и вдруг заставляла его бежать, как вспугнутое животное…