Это было самое суровое испытание, которое он перенес в Обрыве Арменаз с того дня, когда, впервые почувствовав движение земли, начал жить с ней одной жизнью.
Но вскоре он испытал еще большее удивление, и еще больший испуг, и еще большую радость. Когда однажды утром он поднимался через леса, перейдя с тропинки Боронов на тропинку Орсьера, давя на голом утесе, между последними потеками снега, еловые иглы, скрипевшие у него под ногами, его внимание вдруг поразил один звук.
Он прислушался, затем пошел быстрее, не зная, было ли охватившее его смятение страхом, тревогой или освобождением; он знал только, что надо было идти на шум, торопиться к нему, догнать его. По мере того, как он продвигался вперед, шум становился яснее, гуще, насыщеннее. Симон побежал быстрее. Он узнавал этот шум. Забытый образ возникал перед его глазами. Поток!.. Он снова ожил!.. Его рокот был еще слаб, но достаточен для того, чтобы ощутить присутствие, возвращение воды. Молодой человек ринулся вперед; он добежал до конца тропинки, вышел на самый край большого скалистого разлома, откуда, как с балкона, была видна противоположная скала; и действительно, сквозь переплетение нагих ветвей он увидел сверкающий серебристый след воды, выписывающийся подобно холодному сиянию на коричневом фоне скалы, катящийся вниз сильным вздохом, с громовым рокотом.
Симон наклонился. Вода кипела, ударяясь о землю, и по краям потока выступила пена. Он бился головой о скалы, убегал, волоча за собой обломки деревьев, упавшие ветви. Луг вокруг него был еще грязен и желт; но снизу, с равнины, поднимался зеленый свет, и Симон думал о том, что вскоре он заполонит весь Обрыв Арменаз.
Пробуждение потока было, вероятно, знаком, которого ожидала природа. С этого дня она принялась буйствовать с еще большей силой. Кустарники над тропинками ощетинились своими огненными кончиками, а их ветви, в борьбе за пространство, сплелись в сумасшедшем беспорядке; от чащи к чаще распространялась их веселая и своенравная кутерьма, словно огонь пронесся под землей, заставив расцвести их одновременную юность. Последнее усилие — и распрямились заросли, над которыми еще довлел груз зимы. Вскоре полопались почки, раскрыв совсем еще нежное сердце в шелковистом чехле. Чашечки цветов, распустившихся у самой земли, изменили окраску тропинок. Поток снова оглашал ночи своим мощным гулом, и с самого утра птичьи крики раздавались во всех уголках неба.
Тогда Симону пришлось признать, что природа старалась прежде всего дать восторжествовать силе. Он усмехнулся, вспомнив о ранее читанных книгах, о поэтах, воспевавших негу обновления! Выходит, они не почувствовали ударов, нанесенных весною всему и всем, и того, что эта пора состояла из надломов, схваток, распада и насилия.
После пробежек по лесам Симон возвращался к себе в комнату и видел на столе, на стенах — повсюду лицо Ариадны, которое, вместо того, чтобы утишить его возбуждение, только еще более разжигало его и словно открывало ему первопричину всякой горячности. Тогда он понял, что она была женщиной и что именно она обнажила перед ним чувственное лицо природы. Он понял то, что так взволновало его однажды вечером, у дерева, когда, пораженный новизной его вида, он увидел его словно впервые. Он знал теперь, почему, когда она спросила его: «Разве я не несу вам покой?», он не смог ответить, подавленный мыслью, менявшей в его глазах лицо мира. Но он знал, что теперь может принять эту мысль, знал, что она велика, что она — мысль всего мира. То волнение, которого он опасался и избегал в Минни, потому что ощущал его пределы, — это волнение умерло, чтобы уступить место другому, совершенно отличному от прежнего, открывавшему ему тот самый мир, куда первое, казалось, не пускало его. Чувство любви, которым он связывал себя с этой вселенской силой, повсюду расцветавшей жизнью, не могло быть элементом противоречия и борьбы; напротив, оно бросало свой отсвет на плотский мир, наделяя его своей невинностью, и Симон наслаждался единением, возникшим, благодаря этому примирению, в нем самом и вне его. Ибо его радость соединяла его со всею природой, и та сливалась с ним в едином порыве. Земля, вода, растения — все проникало друг в друга; священный труд оплодотворения повсюду подходил к завершению. Симон более не мог проводить различий в этом союзе; он более не знал, кто из двух — Ариадна или природа — придавала другой этот возвышенный облик. Так же, как он смотрел на течение потока, он смотрел на течение Ариадны. Погружая руку в ее волосы, он испытывал чувство, будто прикасается к чему-то, уходящему корнями в землю. Он находил в ней все то, что любил в природе, в чистом безупречном сиянии полудня: поток, растения, свет, изгибы пригорков, отвагу молодых побегов. И знал, что придет день, когда, заключив в свои объятия ее тело, он совокупится не только со смертной плотью, но и со всем, что любил в этом мире, навеки возлюбленном Господом.