Выбрать главу

— Как, — сказал он, — как можно привыкнуть к тому, что любишь всем сердцем, чем живешь, к тому, что есть сама жизнь?..

Но не одно только солнце отвечало за него. Разве поток тоже не был иным каждый миг? Все время разный, все время одинаковый… Его любовь была этим потоком, что обновляется каждую минуту и течет все время по одному и тому же руслу. Привыкнуть!.. С тех пор, как он жил в Обрыве Арменаз, это слово потеряло для него свой смысл. Он вдруг посмотрел на свою подругу так, словно сейчас мог потерять ее. Он был не из тех, кому жизнь позволяет привыкнуть! Тайный инстинкт, напротив, предупреждал его о том, что борьба вскоре возобновится, что ему вскоре придется сделать усилие, по примеру весенней природы, чтобы изгнать из себя то, что он так любил. Он понимал, насколько все в мире справедливо, и теперь спокойнее принимал то, что мир изменился и зима уступила место другому времени года. Наступит день — он в этом не сомневался, — когда ему потребуется заглушить свои протесты и слезы, чтобы тоже измениться и дать в себе место другой жизни. По правде говоря, вопрос Ариадны был жесток…

Однако девушка продолжала развивать свою мысль:

— Ведь надо, чтобы это все время было так же чудесно, правда? — продолжала она. — Если бы мы не были в этом уверены…

— То что?..

— Лучше бы все осталось, как сейчас… чтобы все кончилось… чтобы мы расстались здесь, на этой маленькой травянистой террасе, где нам так хорошо… О, Симон, не стоило бы от этого грустить, мы бы исполнили нашу судьбу… Мы бы рассчитались…

Рассчитались?.. Что она хотела этим сказать? Он собирался ответить, когда птичка, вспорхнувшая с невидимой ветки, слетела на камень совсем рядом с ними, и они услышали цокоток ее коготков; они умолкли, задержав дыхание; птичка несколько раз покрутилась на месте, подпрыгивая, слегка потрясла хвостиком, потерлась клювом о камень, затем легко вспорхнула и исчезла. Симон забыл о словах Ариадны. Ариадна сама уже не помнила о том, что заставило ее их произнести; снова она чувствовала, как ее тело трепещет у земли, и ее тело качнулось, слегка повернулось к Симону, к руке, боку мужчины, полулежавшего рядом с ней; вскоре она зарылась лицом в траву, лбом, глазами, губами, зубами, и небольшое пространство, еще остававшееся между ним и нею, покрыли ее рассыпавшиеся волосы — те пылающие волосами, которые по-прежнему так же кротко, так же невинно, как раньше, разделял маленький сияющий пробор… Симон грезил, глядя в небо… Он вдруг почувствовал возле руки тепло любимого лица, затем, у своего бока — бок Ариадны, такой легкий, такой нежный; и он лег на спину и взял ее за плечи, приподнял ее, и ощутил на себе чудесный груз тела женщины на мужчине — и это было тело Ариадны, и на это тело небо само давило всем своим весом, всей своей воздушностью предвесеннего неба, и Симон поддерживал оба этих груза, привязывавших его к земле, к этому часу блаженства, когда Ариадна, свесив голову, рвала зубами горячую от солнца траву. Ибо тень переместилась, кустарники их более не укрывали, и солнце поливало обоих своими лучами. Тогда Ариадна, соскользнув набок, снова легла рядом с Симоном, повернув к нему голову; их взгляды слились, и они чувствовали, как солнце покусывает их позвонки и понемногу наполняет их опьянением, которое, в этот самый миг, охватывало всю природу. Сквозь заливавшую их радость, в то самое время, когда то тут, то там, под деревьями таяли последние кучки снега, а поток рычал на скалы, они видели, как повсюду вокруг них, в траве, появляясь из тени, загораются золотые звездочки. Симон ощущал совсем рядом тихое дыхание Ариадны, и ему казалось, что они остались с ней одни на свете, и что все человечество было этой лежащей на траве, блаженной парой, на веки вечные вознесенной в счастье своем на вершину весеннего мира.

X

На этом этапе своей жизни он понимал, что любовь — это настоящее горнило, в котором постоянно куются и перековываются формы мира, и что она — неусыпная бдительность и неумолчная совесть, и постоянное воссоздание жизни ею же самой. У него было чувство, будто он идет по новой земле, что он, наконец, ступает ногами по той самой «земле обетованной», чей образ раньше мелькал в его детских снах. Он, наконец, постигал причину таинств, меняющих смысл и ценность поступков. Забытое слово — «благодать», которое, как ему всегда казалось, применимо к столь желанному порядку вещей, словно само по себе поднималось из глубин его памяти, и он открывал за ним одну из тех сияющих действительностей, которую нам редко дано познать, но тоску по которой нам так часто внушает язык Церкви. То, что любовь — таинство, стало для Симона более чем уверенностью: реальностью, почерпнутой в его личном опыте, истиной, складывавшейся во всем его существе, с каждым мигом его жизни с Ариадной. Каждый миг — в каждом их поступке, в каждой встрече — любовь была таинством. После каждого союза их душ, их тел, их посещало блаженство. Эти часы, эти дни после любви, это счастье после счастья, результат некоего неожиданного переливания, эта минута, когда хочется лишь бесконечно хранить в себе чудесное присутствие другого, — не это ли и есть настоящая благодать: умиротворенный, уравненный мир, где все обрело свой порядок, все вернулось на свои места, и с которым во всем испытываешь согласие.