— Вы свободны…
Он говорил, словно обращался к убийце. В глубине души доктор был рад таким образом придать выражение суровости удовлетворению, с которым видел уход больного, для кого не мог сделать больше ничего.
Пондорж не был уверен, что правильно понял вынесенный ему приговор. Но подумал, что беседа окончена, и, на этот раз забыв о всякой сдержанности, в порыве искренней симпатии, с доброй улыбкой, от всей души протянул доктору руку; он бы охотно добавил: «Не будем помнить зла!..» Но рука Пондоржа встретила спину доктора Марша, вернувшегося к работе и звонившего, чтобы вызвать «следующего».
На другой день, с раннего утра, все друзья Пондоржа толпились у его двери, и в обычно пустом коридоре выстроилась длинная шеренга людей, о которую безрезультатно разбивались детские угрозы сестры Сен-Гилэр, сначала усмотревшей в этом собрании лишь вульгарное шумное сборище. Но когда, со своего поста, откуда она наблюдала за хождениями по коридору, — озадаченная мыслью о том, что больной, к которому она, как и ко всем, всегда упорно относилась, будто к школьнику, мог иметь такое влияние на своих товарищей, — она увидела столько посетителей, сестра Сен-Гилэр впервые в жизни поняла, что происходит «нечто», требующее к себе уважения, и, решив более не вмешиваться, безучастно спустилась по лестнице. Своими речами Пондорж сделал то, чего не смогли добиться вид умирающих и зрелище их страданий: то, что начинали называть «духом Арменаза», наконец, проникло под жесткий панцирь сестры Сен-Гилэр, и, возможно, в глубине ее существа начало зарождаться подобие души. Воистину, Пондорж мог уезжать!..
Отъезды обычно считались радостными событиями — и в Обрыве Арменаз, как и везде, само собой разумелось, что настоящее прощание только то, которое «обмыто». Отъезд Пондоржа, таким образом, не преминули обмыть. Но под веселость людей, в последний раз собравшихся вокруг одного человеки, незаметно для них самих уже закрадывалась грусть того момента, когда они останутся одни и почувствуют себя детьми во власти горечи жизни, той горечи, которую Пондорж пытался сделать для них невозможной… Пока же несколько бутылок с жидкостями привлекательных цветов были вытащены из ловко замаскированного ящика и руководили церемонией. Каждый из присутствующих принес свой стакан, в силу одного из тех неписаных правил, что всегда исполняются лучше официальных инструкций, и понемногу целая небольшая армия выстроилась на столе, который, на момент, когда Симон открыл дверь, являл собой вид поля, покрытого солдатами в боевом порядке. Парад уже начался, и когда Симон вошел в комнату, то услышал странную перекличку. Пондорж выкрикнул:
— Вторая шеренга, номер 6!..
Хорошо знакомый голос ответил: «Я!», и Сен-Жельес, присваивая себе почести дня, с грудью, обтянутой радугой цветов, начал речь во славу Пондоржа. Как захудалый критик, мелкий ловкий щелкопер и проныра кропает предисловие к великой книге, так и Сен-Жельес предварял отъезд Пондоржа. Тот ответил в нескольких словах, с той веселой простотой, тем ярким и задушевным порывом, что принесли ему такой успех в Обрыве Арменаз и в которых так часто мелькали озарения. Возможно, он строил иллюзии, утверждая, что вновь примется за работу, и трудно было представить, что у Пондоржа впереди большой трудовой путь. Но среди его изречений было, что нельзя «хитрить с жизнью», что это вещь, «от которой не скрыться». Впрочем, он не боялся утверждать, что человек отличается от остальных в равной степени тем, как оставляет работу, и тем, как берется за нее, причем еще более своей манерой ничего не делать, чем манерой делать что бы то ни было. «И будьте осторожны, ребята! Ибо по досугу вашему судимы будете, это я вам говорю: да, это бы неплохо записать в Евангелие!..» И, подняв стакан, он добавил: «Досуг — это солнце человека; каждому необходимо определенное его количество для созревания!..» Все смеялись; от него вечно ждали какой-нибудь притчи; никто бы слишком не удивился, увидев нимб вокруг его чела.