Выбрать главу

— Ариадна…

Она сидела рядом с ним на краю насыпи, сложив ноги по-турецки, наклонив голову, глядя в землю, — а он вдруг позвал ее громким голосом, словно не мог до нее дотянуться — такой далекой делало ее лицо, одновременно нежное и непроницаемое, от чего его томление становилось только сильнее.

— Ариадна, — сказал он ей слегка дрожащим голосом, — Ариадна, я думаю, что настал момент нам… Я думаю…

— Какой момент?

Она спросила его просто, как если бы он сказал что-то обычное. Но самые необычные обстоятельства — он это тоже знал — всегда заставали Ариадну в полной готовности: ее лицо, ее голос — все говорило о том, что она поняла. Но понимала ли она, что само ее присутствие было лишним — да, лишним! Понимала ли она, что сама сила любви, которую он к ней питал, делала ее присутствие для него невыносимым? Увы, такие вещи нельзя говорить вслух. Он больше не мог говорить. Он мягко коснулся плеча девушки и отстранил ее от себя. Но отстранить ее было невозможно: опершись рукой о землю, наклонившись вперед, она еще сопротивлялась и продолжала смотреть на него, как умела это делать, — тем взглядом, что давал другому столько же, сколько и брал от него, и объединял их сильнее объятия… Это было слишком, да, он правильно выразился, это было слишком! Этот взгляд вырывал его у него самого. Как же другие могли чувствовать себя господами в любви — сохранять свое сознание властелина?.. Он закрыл глаза.

— Нет! Нет! — воскликнул он, отталкивая ее с нежностью, смешанной со страхом, как отталкивают что-то обожаемое. И добавил глухим голосом: — Я никогда не смогу жить с вами… Я никогда не привык бы видеть вас… Вы бы свели меня в могилу… Вы та, кто своим присутствием все делает чрезмерным. Вы отодвигаете границы возможного и одновременно приближаете их. Мне кажется, когда я это чувствую, что я перестал жить… Мне кажется, что вы умерщвляете меня каждый миг…

Они встали, но уже наступила ночь, они не знали, куда идти, и оставались там, на пересечении дорог, не в силах ни на что решиться. Тогда, догадываясь, что она сейчас снова на него посмотрит, он обнял ее, чтобы больше ее не видеть, зарылся головой в ее шею, удержавшись, чтобы не сделать ей больно. Но она сказала совершенно мирным голосом:

— Посмотрите… Посмотрите…

Он поднял голову. Она показывала ему на потемневшую гору, чей хребет, кости, торс, всю наготу поливали длинные струи луны.

— Совершенное обладание, — прошептала она… — Это вы сказали!

Она укрылась в тени кустарника, и он на мгновение подумал, не смеется ли она. Она была на это способна. Ему послышалось, как ее голос обо что-то запнулся — это был ее смех. Грезил ли он?.. Он бросил слепой взгляд на гору и не увидел ее.

— Так значит, это неправда! — сказал он.

Это было неправда, это было неправда! Все это было чересчур красиво для человека. Красотой, которая не дается в руки. Которая отступает к неопределенным горизонтам прекрасного. Он понял, что еще раз природа от него ускользнула. Ибо было недостаточно окидывать взглядом эти просторные плоскости, молча мерившиеся собой с небом. Можно неотрывно смотреть на них со всею любовью, но никогда не исчерпаешь их смысл, никогда не дойдешь до самого конца того, что им было поручено сказать, открыть. Можно их созерцать, любить их, стремиться слиться с ними — между ними и вами всегда будет узкое пространство, которое не даст соединиться, всегда что-то в них скроется от вас, всегда будет что-то позади них — всегда будет полоса между вами и ими, которую не заполнить ничем… Таковы эти красивые радуги, будящие в ребенке тайные и сильные желания: он бросается вперед; радуга здесь, в десяти шагах, на кроне первого дерева, это просто, он сможет коснуться ее, сможет взять ее; но дойдешь до дерева — радуга за лесом, и разочарованный ребенок прекращает преследование, потому что радуга вечно позади чего-нибудь, она все время дальше, выше ты не коснешься ее, малыш!..

Высокие белые громады, ощетинившиеся пиками, мирно бодрствовали под просеянным светом луны. От земли поднималось сияние; ветви буков, перекинувшись арками через дорогу, сулили нежданную чудесную близость, тишина была смочена тысячей светлых шорохов из источников, журчавших в темноте, между камнями; природа звала человека с нежным заговорщическим видом, но увы! казалось, что она хочет лишь раззадорить его. Ибо она не говорила последнего слова, она никогда его не скажет. Все было так, как если бы Дерево осталось немым, как если бы Ариадна хранила молчание; прежняя тоска начинала вновь передаваться от нее к нему и от него к ней, и мир снова был непроницаемым и глухим… «Настало время, — повторял про себя Симон, — настало время…» Какое время?.. Ужасно было вымолвить, подумать об этом…