— Странно. Мой отец мне тоже так пишет, — сказал Жером помолчав.
— Да, — сказал Симон. — В мире полно отцов, зовущих своих детей. Тоска не покидает человека надолго. Когда стихает тоска любви, приходит другая. Все время сердце и плоть… Ты тоже уедешь?
— Нет, — сказал Жером смутившись. — Нет. Я не могу… Видишь ли, — добавил он, — я из тех, кто остается.
Когда он сказал «нет», у него загорелись глаза. Но это было его тайной. Симон посмотрел на него, затем, продолжая свою мысль, сказал, словно извиняясь:
— Молодые сильны, Жером. Старики не умеют страдать. — И добавил: — Мне кажется, что я раньше был несправедлив к отцу… Я укорял его… не за его успех, но скорее за его довольство, да, за его удовлетворенность этим успехом, за его желание на этом остановиться, его неспособность… к отречению… Понимаешь?
— Ты больше так не думаешь?
— Нет, но я его сын… Знаешь, это так странно — думать, что ты чей-то сын… Ты понимаешь, Жером, что это значит — иметь ребенка?..
Жером угадал его мысль. Он понял, что Симон сказал ему все, что его разум за год завершил полный цикл, — что их разговор окончен. Окончен? Но что станется с Ариадной? Он не решался задать этот вопрос, но Симон сам едва ли решался задать его себе. Он с трудом представлял Ариадну вне Обрыва Арменаз: он не мог вообразить места, куда она могла бы отправиться…
Вечером, когда он увидел ее, она, словно не желая знать о грядущем для них изменении, говорила с ним только о Боронах, о восхождении, о котором думала уже несколько месяцев, с осени, и которое хотела совершить одна; она говорила, что хочет дойти до одной из платформ, что выше домика. Он посоветовал ей подождать, заговорил об опасностях весны. Но это было одно из тех ее желаний, против которых, он знал, было бесполезно бороться и которым она охотно подчиняла якобы важные вещи: она все еще была той девочкой, которой нравилось трогать все руками и хотелось удержать ладонями струю. Пока она говорила ему об этом плане — тем же тоном, каким раньше говорила о «садике», — он разглядывал, с жадностью, которая, как он знал, уже никогда не утихнет, поднятое к нему всемогущее личико с чистым лбом, таинственными губами, глазами, в чью глубину он мог погружаться бесконечно, до тех самых пор, пока не перейдет за неописуемый предел, за которым радость превращается в страдание, а ожидание больше не несет развязки. Он слышал, как ее голос, ее журчащий голос, никогда не знавший смятения, доносится до него, и говорил себе, что всегда будет слышать его таким, журчащим у его сердца… Тогда на него потоком нахлынули воспоминания, и его вдруг пронзило сомнение: ему показалось, что он навязывает себе жертву, которую у него может не хватить сил принести, и у него закружилась голова при мысли, что ему достаточно произнести одно слово, чтобы все отменить.
— А если у меня не хватит мужества уехать? — прошептал он.
Но она будто не слышала его. Она была невероятно далеко; она словно не понимала, что он не столько себе, сколько ей задавал этот вопрос: своим молчанием она будто сочла его напрасным. В этот вечер — по стечению обстоятельств — они были в коридоре Дома, где встречались столько раз; и он вдруг узнал на фоне серой стены длинные, толстые и прозрачные стебли с необычной каймой и с звездчатыми цветками лаково-розового цвета на конце — то растение, что так часто было третьим во время их встреч — такое же нетронутое, такое же мало человеческое, как в первый день. Ариадна больше ничего не говорила: она будто хотела до самого конца избежать слов, способных придать происходящему торжественность. Поскольку Симону предстояло провести в Обрыве Арменаз еще два-три дня, он назначил ей свидание на завтра, на закате солнца, у начала тропинки Боронов; затем, когда спустилась ночь, он проводил ее на железную лестницу, спускавшуюся к лугу, и поцеловал долгим поцелуем… И теперь, как в вечер их первого поцелуя, он пытался, поднимаясь по тропинке Монкабю, ощутить на своих губах вкус ее губ. И хотя завтра он должен был снова увидеть ее, ему уже казалось, будто они расстались годы назад: он видел только ночь, куда тихим шагом, наклонив голову вперед, раскинув руки, бросилась Ариадна…
На следующий день, прежде чем приняться за укладывание, Симон еще раз улегся на балконе и тогда, — совершая это движение, снова объединявшее его со всеми его товарищами, находившимися вокруг него в границах Обрыва Арменаз, а также со всеми теми, кто в будущем, год за годом, в свою очередь, проникнут в эти пределы, чтобы улечься, как он, в холоде зим и тепле весен, в шуме потоков и благоухании цветов, — тогда он испытал ощущение безопасности, удивившее его посреди такого большого смятения. Он посмотрел на дорогу, и поскольку перед ним проходила группка девушек, возвращавшихся с прогулки, стал надеяться, что сейчас увидит Ариадну, и принялся высматривать ее фигуру за елями. Но она не появилась. Что она делала?.. Дорога опустела, и Симон знал, что с добрый час по ней никто больше не пройдет. Он почувствовал, как им овладевает усталость и, должно быть, задремал, так как через некоторое время проснулся от глухого рокота, доносившегося с горы. Но шум почти тотчас прекратился, и он снова уснул.