Выбрать главу

Молодой человек молча созерцал это сильное и красивое существо, чья гармоничная жизнь расцветала над ним и которое, оставаясь прикованным к земле, охватывало небо нерасторжимыми объятиями… Самые верхние его ветви таинственно запылали в воздухе, и дерево согласным трепетанием отвечало на это первое прикосновение солнца. Казалось — одним движением им завладела весна.

Симон подошел к нему, коснулся его руками, затем спустился по дороге, не оборачиваясь.

Несколько часов спустя, молодой человек ехал в обратном направлении по длинной извилистой дороге, преодоленной им годом раньше, которая, спустившись с высот, оставляя позади наготу воздуха и земли, чистоту неба и грез, пробегая у подножия суровых гранитных стен, откуда появлялась, спускалась с плато на плато, со ступени на ступень, до самой плоскодонной равнины, изборожденной рельсами и следами шин. Симон дважды за год проследовал по той же дороге: один раз — поднимаясь по ней, другой — спускаясь. В промежутке ни одно лицо, ни одно слово, ни один шорох не поднялся к нему снизу. Пусть мир, в который он собирался вернуться, совсем позабыл о нем — сам он был забыт Симоном несравненно полнее. Триста дней, проведенные в горах Арменаза, больше сделали для того, чтобы отдалить его от этого мира, чем десять лет какой-либо другой жизни. Он собирался вернуться к людям, которые ничего не знали об Обрыве Арменаз, его обитателях, его луге — к людям, для которых определенные идеи, определенные ценности были не в счет, может быть, и всегда будут не в счет — одним словом, к «здоровым». Теперь, уезжая, он явственно видел, что хотя болезнь, от которой лечили в Обрыве Арменаз, была той самой, что привела его туда, исцеляли там от другой. И возможно, горожане будут отрицать это чудо, возможно, из-за подобных мыслей они примут его за сумасшедшего. Он собирался вернуться к тому народонаселению, которое, ничуть не подозревая о своих настоящих недугах, выхватывает из действительности лишь видимые или исчисляемые вещи, принимает всерьез зачастую машинальную или ребяческую деятельность и, увлекаемое плотным вихрем жизни, в плену у своей суеты, в рабстве у быта и практической пользы, неизбежно в подчинении у денег, еще не успело заподозрить о существовании на краю света того удивительного мира, что открывается только тем, кто может оставаться без движения. Скольким из них было необходимо, чтобы однажды кто-то пришел, взял их за руку и отвел окунуться в воды Силоама! При этой мысли Симон чувствовал, как его сердце раскрывается для любви к людям, к этому множеству незнакомцев, взваливших на себя бремя нечеловеческих задач и бывших его братьями. Он более не мог думать о них без того, чтобы его грудь не сдавливала тревога: едва он отступил на шаг от одиночества, как они уже обступили его толпой. Ради них ему придется теперь трудиться — ради всех этих людей, которые, может быть, смогли бы, с наступлением вечера, выполнив свою работу, как и он, возрадоваться при виде дерева, но никогда в жизни не находили времени на него взглянуть и — что еще ужаснее, — может быть, даже и не испытывали такого желания, потому что им испортили зрение и они разучились видеть… Но не их, вероятно, будет труднее всего обратить. Было кое-что пострашнее: броня удовлетворенности, уверенности, скепсиса, которой кое-кто себя окружал, кокон рассудочности, в которой они замкнулись! Увы! Может быть, за первым поворотом первой улицы, по которой пойдет Симон, покажется зловещее лицо и холодные глазки Эльстера!.. Симона рассмешила эта мысль. Может быть, в конце концов, это и хорошо. Как хорошо было то, что «Торговый дом Деламбр», ставший теперь домом «Деламбр и Сын», благодаря окончательному вступлению Жюльена на родительскую стезю, все больше процветал и намеревался открыть новый филиал в провинции. Как хорошо было то, что на двери магазина большая стеклянная плита с золочеными буквами на черном фоне заменила старую эмалевую вывеску… Как хорошо было и то, что Минни забыта, и, может быть, даже то, что Ариадна мертва…

Но было ли для него место в этом мире, куда он намеревался вернуться, среди этих людей с опущенными глазами и твердыми ладонями? То, что он хотел делать, или, скорее, кем он хотел быть — ибо только это, по сути, имело смысл, — запечатлелось в глубине его души. Надо ли ему укладываться в какие-то рамки, принимать чужую форму — на этот вопрос год пребывания в Обрыве Арменаз дал точный ответ: не в этом его подлинная цель. Симон думал о знакомых молодых людях; они уже ушли далеко от него, у них было «положение», «место», или они находились на пути к их получению. То, что они нашли себе занятие, было хорошо. Но, возможно, они кичились этим, и это выглядело смешно. Симон спускался с Обрыва Арменаз, обретя новую уверенность: все занятия равны, как говорил Пондорж, у всех них равное достоинство, а человек ценен тем, что находится вне его «применения». С этой точки зрения стремления большинства людей казались ущербными, так же как и то, что ими движет и что они обычно ставят себе в заслугу. Брюкерс и Шартье уже восходили: один — к вершинам науки, другой — к почестям; Симон не испытывал к ним никакой зависти. Он чувствовал себя во власти притяжения семьи. Отец сказал ему: «Ты мне нужен» — и он отвечал: «Вот я». Поэтому первым делом нужно было удовлетворить отца, принести сначала ему немного той любви, что согревает и придает новые силы. Кто же дал Симону узнать цену этой любви? Он не знал. Но теперь более не мог думать о близких без сердечного трепета. Он, наконец, почувствовал, что он с ними одной плоти и крови. Симон обнаружил, как сказал однажды Жерому, что он — чей-то сын… Вот по этому почти неизведанному пути сыновней любви, по этому узкому и еще хрупкому мосту он и собирался сделать первый шаг к миру. С глубокой радостью узнал он о приобретении этого нового чувства — последнем, самом неожиданном выигрыше. Но главное — он знал, что теперь, что бы он ни делал, он был сыном, потомком поколений Арменаза. Что бы ни случилось, он знал, что где-то существует гарантия от неизбежных разочарований, связанных с возвращением к человеческой жизни. Пусть окружающий мир довлеет над ним — в его жизни мелькнула та молния, было то огромное озарение неба, занялась та волшебная заря, по которой он всегда сумеет выверить свой путь. Был тот незабвенный образ и тот немеркнущий свет любви. Было все это — и было место, где это хранилось, была земля, на которую стоило однажды ступить, если потребуется, чтобы вся сила к нему вернулась — та земля, что приняла в свое лоно прелестное тело Ариадны. В Симоне росла уверенность в том, что у вещей, способных внушить такую глубокую любовь, должен быть где-то источник жизни, охраняющий их от гибели.