Выбрать главу

— Как вы думаете, мне еще долго здесь оставаться?

Марша посмотрел на него с едва заметной иронией и словно призвал стены своего кабинета в свидетели глупости этого больного. Тот понял свою ошибку, но было слишком поздно: уже надвигался неумолимый ответ:

— Увы, месье, я не кумская Сивилла и не составляю гороскопов. Не следует путать медицину с гаданиями или магией.

Произнося эти слова, он подталкивал Симона к двери и там, внезапно любезным голосом, задержав руку молодого человека в своей, подобно тем министрам, что считают возможным внушить доверие одним пожатием ладони, сказал:

— Впрочем, ваш случай не так уж плох… Ничего не могу вам обещать, но могу сказать вам, что я не тревожусь…

И тогда, совершая еще больший промах, Симон вспомнил последний вопрос, который хотел ему задать. Разве его парижский врач не делал ему инъекций солей золота? Он собрал все свое мужество и спросил:

— Вы не введете мне немного солей золота?

На этот раз доктор ответил ему измученной улыбкой. Вдоль его бороды пробежала короткая дрожь:

— Я не буду вас напрасно утомлять, месье. Вам не будут вводить ни солей золота, ни солей извести, ни туберкулина, ни креозота, ни морской воды, ни горчицы, даже облученной. Если вы непременно хотите что-нибудь принимать, вам дадут пить дистиллированную воду, по крайней мере, вреда от этого не будет.

За тирадой последовал короткий смешок. Затем он склонился над больным, чуть улыбаясь глазами, и, держа руку на ручке двери, сказал ему шепотом, словно откровенность, предназначавшуюся ему одному:

— Хороший курс лечения, дорогой мой!.. Хороший курс! В этом все!..

VIII

Вечером конец «лечения» всегда отмечался растущей суетой. За несколько минут до этого Симон слышал, как его соседи потягивались на шезлонгах и перекликались из комнаты в комнату. Звонок еще не прозвенел, а они уже принимались ходить, раскрывать шкафы, переставлять стулья, обуваться, чтобы сойти вниз. Во всех концах здания раздавался негромкий, но многозначительный шум. Затем, с первым позвякиванием звонка, по мускулам всех больных разом словно проходил нервный разряд и со всех сторон совершался одновременный прыжок.

Симон ненавидел этот час, удовольствия которого были ему чужды. Обреченный неподвижно лежать в своей комнате, он терпеть не мог хлопанья дверей, шума беготни, переклички, насвистывания, веселья, к которому его не допускали и которое, наталкиваясь на серьезность, где он старался жить, портило ему красоту этой драгоценной минуты, когда природа, прежде чем раствориться в ночи, принимала такой важный вид… Но сосредоточиться было невозможно. Приемники и фонографы принимались изливать в беззащитный воздух расплывчатые мелодии или встряхивать дом буйными джазовыми ритмами, в то время как молодой человек издали следил завистливым взглядом за силуэтами, убегающими на край луга, в золоте вечера. Для остальных тогда, наверное, начиналась полная событий жизнь, восполнявшая все застойные часы дня, в которой они черпали силы, чтобы сразиться с ночью. Но какое событие происходило с Симоном? Отведя глаза от ставшего нематериальным луга, он обращался к комнате и понимал, что ждет. Он ждал чего-то, кого-то. Ему казалось, что пришел Жером. Дверь открывалась. Но это был не он. Это была санитарка, пришедшая забрать поднос. Каждый раз другая. Взгляд Симона проходил сквозь нее, словно она была прозрачной. Все эти женщины казались ему ненастоящими; он не пытался ни узнать их имя, ни удержать; он обращался с ними обходительно, посылал им безымянную улыбку, не задумываясь о том, были ли они хорошенькими. Совсем не были: от них требовали, чтобы они были уродливыми, скорее, чем ловкими, и они справлялись с этой обязанностью так, что нечего было больше желать. Служебные посещения, проходившие бесследно… Симон ждал иного. Он ждал Жерома. Он знал, что его посещение будет коротким, слишком коротким: он знал, что здесь отводится мало времени на все удовольствия, и понятие ограничения жестоко вросло в его существование; оно внушалось ему каждый час ударами гонга или резкими звонками, всегда возвещавшими о конце удовольствий намного раньше, чем о завершении мучений, и, слыша, как они отмечают своими краткими и повелительными возгласами разные фазы дня, Симон думал, что они — символ всех принуждений, какие только возникают в обычной жизни: мир из пустой рамы превратился в стилизованную картину, где все трудности повседневной жизни были замещены знаками. Звонки сестры Сен-Гилэр придавали миру эстетическую ценность и организовывали его, как спектакль. У Симона было ощущение, что его страдание походило на некое произведение искусства.