Выбрать главу

Время, умело размеренное, как бы поделенное на маленькие гладкие комнатки, светлые и удобные для жилья, где скуке негде было свить своей паутины, незаметно скользило вдоль легкого тела больного, лежащего, подставив себя лету, как купальщик волнам. Ощутимы были только переходы от одного часа к другому, но их преодолевали легким прыжком, обернувшись лицом к пейзажу, — так и поглощался день, маленькими кусочками, отличающимися друг от друга, как торт, в котором крем чередуется с тестом. Ибо в течение одного и того же дня ни один час полностью не походил на другой. У каждого был особый вкус, который можно было ощутить лишь назавтра; каждый готовил вас к счастью, отличному от других. Самыми безвкусными, самыми нескончаемыми были два часа, поджидавшие вас, торжественно, зловеще объединившись, сразу после полудня; часы, посвященные полному бездействию, задохнувшиеся под толщей тишины, когда грезы поднимались прямо в неподвижное небо, как дым в безветренную погоду, в душном воздухе. В такие моменты время тянулось, как однообразная масса, не оставляя о себе никаких ощущений. Ничто не шевелилось ни внутри вас, ни вне вас. Сама земля тогда на часок расслаблялась, сникала, полуумирала и становилась похожа на человека, отсыпающегося после попойки. Она подставляла все свое тело жгучему солнцу, плотно приникшему к ней, тогда как на лугу растения и животные, не шевелясь, медленно переваривали пищу.

Но с тех пор как Симон поселился в «Монкабю», в этих послеполуденных часах появилось что-то новое, менявшее их значение и ценность. В течение этих двух часов, совершенно лишенных событий, даже правдоподобности, и протекавших так медленно, в самом месте их стыка, где первый час отделялся от другого и уходил в тень, была исключительная минута, когда в конце залитой солнцем дороги, между алыми гроздьями рябин, выходили из леса, защищая свои ноги от солнца, стройные, тоненькие, надменные, равнодушные — «женщины»… Это были они! Женщины возвращались с ежедневной прогулки, которую совершали через час после мужчин, и можно было следить взглядом, как они шли, обнявшись, маленькими, яркими, гибкими группками, на большом расстоянии одна от другой. Почти у всех были похожие, длинные, волнообразные тела, линии которых гармонично сливались при ходьбе. Они почти тотчас исчезали за еловой завесой, затем вновь появлялись совсем близко, внезапно выросшие, преследуемые солнцем, которое обволакивало их своей сияющей пеленой. Иногда они останавливались, наклонялись к земле перед камнем, травкой, ящерицей, забавлявшими их. Был слышен их визг, намеренно пронзительный, эхом отдававшийся в лесах. Наконец, снова уменьшенные расстоянием, они таяли вдалеке, на противоположном конце дороги, в сиянии земли, в свете, в огне цветов, пока окончательно не растворялись в луговой лощине…

Так появлялась каждый день, позади или впереди своих подруг, обгоняя или отставая от маленькой, подвижной и яркой компании, милая, танцующая и недоступная фигурка Ариадны. Ариадна словно не была связана ни с чем, даже с маленьким кружком подруг вокруг нее. Она будто шла над дорогой, вдоль невидимой аллеи. Она появлялась в конце именно этой аллеи, иной, чем та, по которой шли другие, задевая щекой за маленькие красные грозди рябин, торжествующая, уединенная в своей красоте, невероятно далекая от земли и от всех людей, наделенная силой, исходящей лишь от ее душевной чистоты и сверкающей, как панцирь. Иногда Симону казалось, что он слышит ее голос, ее смех, сливающийся со смехом ее подруг. Но едва она появлялась из-за еловой завесы, едва становилась ясно видна, как она поворачивалась спиной и исчезала, словно повинуясь неведомой силе, ровным, медленным, но необратимым шагом, держась прямо, глядя вверх, смотря на мир со спокойной уверенностью непорочности, словно опровергающей слабость, о которой могли бы дать заподозрить ее хрупкие черты. Каким бы медленным ни был ее шаг, ее появление всегда было кратким, ибо ее уносило к горизонту движением, должно быть, согласованным с движением звезд, не дававшим ей ни замедлить, ни ускорить своих шагов. Увы! В ее роль входило не знать, что за ней следит чей-то взгляд, что кто-то высматривает ее появление на дороге, чтобы потом не отводить от нее глаз, и что, когда она в последний раз исчезает в овраге, а луг вздымается над нею, укрывая ее своим плащом из трав и цветов, свет для кого-то на мгновение меркнет… Единственное, что, должно быть, ускользнуло от строгого закона, — это момент появления. Момент, когда Симон начинал ее ждать, и момент ее появления всегда разделял промежуток. Может быть, если бы появление Ариадны происходило в точное время, не оставляя места для ожидания, неуверенности, легкой тревоги, охватывавшей Симона с первых минут после полудня, оно бы вошло в число вселенских явлений, свершавшихся каждый день на его глазах и неподвластных ему — таких, как ежедневное восхождение солнца по летнему небу. Но это непостоянство было признаком — основным и опасным — человеческого каприза. Появление Ариадны на дороге было явлением, не подпадающим ни под один закон Ньютона; явлением совершенно непредсказуемым, ибо оно зависело от факторов, известных одной Ариадне, которые давали ей возможность верить в свою свободу. Только свобода эта была жестокой. Симон страдал от этого недолгого, но постоянного ожидания, которое не всегда утолялось самим прохождением девушки и, возрастая со временем, в конце концов становилось несоразмерным удовольствию, ради которого возникало. Но он уже не был властен не бодрствовать посреди сна, царящего в этот пустой солнечный час, подстерегая явление, которое могло произойти, а могло и не произойти, но словно принадлежавшее ему по праву, узаконенному самим этим ожиданием.