Она ответила с той естественностью, той ясностью, которые очаровали его с самого начала.
— Да… Мне достаточно смотреть на ту большую гряду или на луг позади нас. Впечатление такое, что реальность всего этого в другом месте, да? Что их сущность не исчерпывается их внешним видом?
— Так вот, не кажется ли вам, что вся жизнь такова?
Лицо Ариадны изменилось. Она воскликнула:
— Как? Что вы хотите сказать?..
— Ах, что все наши поступки, наши мысли наделены сущностью, выходящей за их пределы и не исчерпывающейся простым их описанием, — что они всего лишь образ и намек, намек на высший мир, в котором все они пребывают вечно, выраженные не нами созданным языком…
Она раздумывала, собираясь с мыслями.
— Да, — сказала она, — да, вы правы, этого я бы не смогла выразить, но я это чувствую… — Она посмотрела вдаль, потом сказала, словно была одна: — И я, кажется, лучше чувствую это теперь, когда вы мне об этом сказали…
— Но я-то ощутил это в полной мере лишь тогда, когда вас увидел, — сказал он. — Понимаете?..
Она пристально посмотрела на него с какой-то встревоженной серьезностью — и они замолчали.
— Но если вся жизнь такова, — сказала она наконец, — разве это не меняет смысла, ценности всего?..
— Думаю, да, — ответил он. — Да, предстоит открыть целую жизнь, и именно вы только что дали мне это понять…
Они снова помолчали; взгляд Симона слегка дрожал во взгляде Ариадны, и он приходил в восхищение от всего, что она, с такой простотой, дарила ему этим взглядом. Глядя на нее, он испытывал безграничную радость и уже знал, что, если даже они проведут целую жизнь вместе, он всегда будет перед ней таким же очарованным человеком, удивляющимся каждому дару жизни. В этот момент он услышал ее голос, журчащий и кроткий, словно в прекрасном сне:
— Вам не кажется, что и люди способны внушать беспокойство, подобное тому, что внушает вам природа?..
Теперь он задумался, прежде чем ответить.
— Не знаю, — произнес он в крайнем волнении… — Мне кажется, напротив, что в людях возможно обрести успокоение этой самой тревоги… Я не прав?..
В ее взгляде мелькнул испуг, словно она боялась взять на себя таинственную ответственность за чувство, только что родившееся между ними, она опустила глаза и обратила лицо к ночи. С крыши теперь стекала только тоненькая струйка воды, и, вспомнив вдруг жест, который она сделала, когда причалила к этому крыльцу, потерянному в ночи, как оторванный от мира островок, она прошептала мечтательным голосом:
— Мне кажется, что прошли годы с тех пор, как я подставила руки под эту струю…
— А мне кажется, — сказал он, — что я уже многие годы вижу, как вы это делаете…
Ариадна шагнула к дороге. Дождь совсем перестал, но ночь по-прежнему была так же черна, и, судя по всему, в небе набухали новые ливни. Симон увидел, как она быстрым движением поправила плащ и затянула пояс, от чего стала совсем тоненькой.
— Позвольте мне проводить вас, — сказал он.
Ариадна была уже на ступеньках; она протянула ему руку, не отвечая. Затем они пошли по дороге, и их силуэты растаяли в темноте.
Осень не надолго задержалась в Обрыве Арменаз. Видно было, как она впивалась в склоны, понемногу продвигалась вперед, оставляя то тут, то там маленькие рдеющие пятна, затем развернулась и взвилась, как пожар, дойдя до дна большого цирка, где ей пришлось остановиться перед скалами.
Однажды Симона пришел проведать Пондорж и все ему объяснил. Он показал ему в легком изгибе гряды, на северо-западе, крошечный хуторок Орсьер: несколько сараюшек, прилепившихся к утесу, затерянных в кустарнике. В той стороне, между тем местом, где кончаются леса, и тем, где начинаются горы, было несколько лужаек, о существовании которых приходилось лишь догадываться, они поднимаются отвесно, но скотине летом все же есть что пощипать. Самого хутора не видно: он находится в самом конце заброшенной, поросшей травой дороги, которую не так-то легко найти. Но видны нагромождения скал, длинный серый конус, изливающийся в узкий цирк. Наверху времен года не бывает, сказал Пондорж. Там лишь раскаты грома и лавины. Но именно в этом месте, у подножия серого конуса, во впадине, лепятся домишки Орсьера. Оттуда поднимается совершенно прямая тропинка до расселины, выходящей на Пустыню. Там, конечно, времена года тоже не играют никакой роли. Пустыня — скалистое плато, и на нем чередуются только солнце и снег, дважды в год. А так оно все время голо, и это для людей не интересно. Пустыня, сказал Пондорж, — это очень просто: это то, что находится над обоими гребнями Арменаз. Есть малый гребень и большой гребень; это те две головы великанов, там, вверху, что наблюдают за всем этим краем и которые постоянно у вас над головой, куда бы вы ни пошли. Они серые, рыжие, серебристые или золотистые, в зависимости от времени года. Ну а над ними — Пустыня…