Всеволод Илларионович беспокойно огляделся:
— А где же мой?
Сели в машину, назвали адрес. Но Пудовкин посмотрел на часы:
— Нет, погодите, ехать нельзя. Если Благородный Отец нас прохлопает, его ждут крупные неприятности.
— Всеволод Илларионович, ну какое нам с вами дело до агентов английской секретной службы?
— Сэр, — холодно ответил он. — Прошу не забывать: вы статист, а я режиссер. Ведь мы, мой юный друг, встретимся с парламентариями, может быть, с кем-то из членов кабинета. А он прохлопал. Представляете, как ему за это всыпят. Могут уволить. Без пенсии… Нет-нет, он пожилой человек, у него, наверное, семья, дети, внуки. Давайте пять минут подождем.
Ждем, смотрим на часы. Проходит минута, три, пять, десять.
— Всеволод Илларионович, опаздываем.
Ничего не ответив, он выскакивает из машины, подбегает к Комику, что-то ему бурно говорит, потрясая кулаком. Тот делает недоуменное лицо. Он не понимает. Пудовкин, весь охваченный своим добродушным гневом, тычет пальцем в циферблат часов. Возвращаясь в машину, он с треском захлопывает дверцу.
— Уф, могу сказать, как некий древний римлянин: «Я сделал что мог, пусть больше сделают могущие». И если эту старую шляпу выкинут с работы, мы с вами повинны не будем. — Помолчал. Фыркает от смеха. — А мы-то с вами думали: Шерлок Холмс… Лоуренс Аравийский… «Интеллидженс сервис». Нет-нет, запаршивела британская секретная служба.
На следующий день мы в Шеффилде. В большом зале заседаний Сити-Холла, или, по-нашему, Городского совета. Идет бурное заседание тех Сторонников мира, которым повезло так же, как и нам, советским делегатам, фамилии которых начинались на счастливую букву «п». Председательствуют попеременно виднейший британский ученый профессор Джон Д. Бернал и достопочтенный Хьюлетт Джонсон — настоятель знаменитого собора в Кентербери — Дин Кентерберийский, как почтительно зовут его англичане, — величественный старик с седыми волосами и юношеским румянцем на лице. В президиуме целый парад знаменитостей, европейских, азиатских, заокеанских: ученые, литераторы, профсоюзные вожаки, артисты. И в центре всей этой плеяды маленький, смуглый, быстрый Пабло Пикассо и худощавый, нервный Всеволод Пудовкин. Я так и не узнал, были ли они знакомы до этого или как-то быстро сблизились, понравились друг другу. Научились даже бойко объясняться на какой-то странной смеси английского, французского и русского языков.
Пабло Пикассо на трибуне. Это сенсация. Рой репортеров обступает его. Сверкают молнии блицев, жужжат киноаппараты.
Метр достал из кармана листок величиной в полстранички, бегло прочел текст речи и сунул его в карман. Толпа подхватывает его, несет на руках, и все поют по здешнему обычаю: «Он наш хороший парень, он наш хороший парень». Говорят, что этой песней встречают тут даже короля. Пудовкин среди тех, кто его несет, даже, как мне показалось, командует этой восторженной толпой.
Потом автобусы везут нас в гостиницу. Везут долго, что-то около часа. Пикассо и Пудовкин оказываются рядом. На той же смеси языков ведут оживленный разговор, который до прибытия в гостиницу не кончается и продолжается уже после ужина перед горящим камином. Я было скромно напомнил своему режиссеру, что, дескать, не пора ли на боковую, завтра рано вставать. Он сердито сверкнул выразительными своими глазами.
— Вы не знаете, что такое Пабло Пикассо! Это не человек, это явление. Нам чудовищно повезло — быть с ним рядом.
Пудовкин в ударе. Сегодня он хорошо выступил. Его горячо встретили. И с «воздушным мостом» Лондон — Варшава, кажется, дело начинает налаживаться.
— Гениальнейший субъект, — подытоживает он свой разговор с Пикассо. — Талант так и прет из каждой клетки… Как я завидую вам. Умираю от зависти. Как это вам повезло!
А повезло мне действительно здорово. После ужина я подарил художнику только что вышедшую в Париже «Повесть о настоящем человеке». Потом подал ему цветную открытку с его знаменитым голубем, изданную в Англии, и попросил поставить на ней автограф. Он брезгливо посмотрел на открытку, с отвращением разорвал ее: «Халтурщики! Так переврать цвета». Выхватил из кармана листок со своей речью, быстро, почти молниеносно нарисовал на ней великолепного турмана с мохнатыми ногами. Вывел дату: 12. II. 1950 год. Поставил свою всемирно известную подпись. Добавил печатными буквами по-русски: «Пикассо». С двумя «с». И пошутил:
— За семьдесят лет я ни разу не писал своих речей.