Выбрать главу

Его дневники содержали не только художественное обобщение наблюденного, но и были как бы летописью Великой Отечественной войны. И в то же время они полны раздумий о войне, о народе, о литературе, о ее долге, о искусстве, о его настоящем и будущем.

Читаешь эти дневники из давних записей, то коротких, то лаконичных, то пространных, раздумчивых, и возникает он сам, человек пронзительного таланта, со своим взглядом на жизнь, с неизменной верой в силы своего народа, в его будущее.

В трагическом октябре 1941 года, когда силы гитлеровского «Тайфуна» ломились к Москве, а окруженный Ленинград с нечеловеческой стойкостью нес свою вахту на Северо-Западном фронте, Вишневский, находясь в блокированном Ленинграде, записал: «Россия! В этот страшный октябрь собери свои силы, твой гений, твоя честь, мечты, самобытность, твоя ширь, твое очарование не могут, не должны исчезнуть и раствориться в чужой цивилизации». Он и в этих дневниках наедине с собой оставался талантливым и страстным агитатором.

Эта страсть однажды немножко даже подвела нашего доброго друга. Когда Нюрнбергский процесс перевалил за свое полугодие и началось лето, стал я замечать, что во время заседания трибунала на корреспондентских скамьях то тут, то там кто-нибудь из коллег клюет носом, а то и откровенно подремывает.

Лучше всех приспособился к этому трудному периоду изобретательный Всеволод Витальевич. Он приобрел не просто темные очки, какие были у всех у нас, а большие американские консервы, закрывавшие пол-лица. Темные очки особого устройства, на стеклах которых каким-то способом с внутренней стороны были нарисованы широко открытые глаза. Счастливый обладатель этих очков мог сколько ему угодно морщиться, жмуриться, дремать, спать — посторонние видели лишь его внимательный, заинтересованный взгляд.

Утром Вишневский озабоченным шагом проходил в зал, занимал свое место, раскладывал направо французские, налево английские, а к себе на колени русские переводы предварительных показаний, утыкал свое стило в блокнот и… засыпал. Получалось это у него великолепно, ибо, как известно, после ночной работы в жару спится особенно хорошо. Но даже если кто-нибудь глядел ему в лицо в упор, перед ним были глаза человека, внимательно слушающего, наблюдающего. Когда же начинался перерыв и сосед потихоньку будил Вишневского, внутри у того будто срабатывала какая-то машинка, и совершенно бодрым голосом он с чувством произносил:

— Нет, какие сволочи, какие мерзавцы… изуверы. — Это можно было сказать на каждой минуте процесса, и гневная эта реплика, как всегда, попадала в цель.

Но однажды его позабыли разбудить. Заседание закрылось, судьи удалились, увели преступников. Ложа прессы опустела. А он все еще сидел в напряженнейшей позе озабоченного человека, деловито уткнув перо в блокнот. Американского часового, стоявшего в дверях, это встревожило. Почему русский офицер в морской форме со множеством орденских ленточек на груди так задержался? Он осторожно подошел к нему и… услышал храп.

Тогда часовой легонько постукал своей дубинкой по креслу. Вишневский мгновенно раскрыл глаза и с пафосом воскликнул:

— Нет, какие же они все негодяи!

Но увидев над собой лицо чужого солдата, не знающего по-русски, быстро забрал свои бумаги и засеменил на выход…

— Не могу. Зверски устаю. Дневники меня доконают, — добродушно оправдывался он, когда начинали шутить по поводу этого инцидента.

На рождественские каникулы мы поехали с ним в Берлин. Поехали на машине, ибо Вишневский не любил летать. Наши части у зональной границы были предупреждены, что из Нюрнберга пройдет советская машина. Было сообщено и кто именно проедет. Узнав, что следует знаменитый Всеволод Вишневский, командир бронетанковой части выслал на контрольный пункт делегацию из двух героев части и хорошенькой девушки в лейтенантском звании.