На следующий день, вернее в следующий вечер, мы встретились у него в кабинете в большом, красивом, только что построенном здании — первом правительственном здании на острове, которым кубинцы очень, и не без основания, гордились. Среди многочисленных служащих уже редко кто был в форме военного времени. Но «команданте» был все в том же защитного цвета френче с огромными карманами, с широким ремнем, в походных бутсах с подошвой толщиной в палец: аскет, партизанский вожак, как бы еще живущий днями, проведенными в горах Сьерра-Маэстры. Но в беседе его уже чувствовался государственный деятель, державший в руках рычаги управления очень в ту пору сложной и запутанной экономики Кубы.
Говорил о том, что, лишенные своих богатств и привилегий, кубинские промышленники и латифундисты запутали все дела. Говорил о прямом вредительстве «гусанос» — «гусениц», как именовались ставленники и агенты американского империализма. И в то же время спокойно, деловито рассказывал об экономических достижениях новой Кубы. «…Никогда не строилось столько жилищ… Никогда в море, кишащем рыбой, не велся такой механизированный, научно организованный лов». И не просто говорил, а как настоящий экономист, достав из необъятного нагрудного кармана толстую записную книжку, подтверждал слова цифрами. Об этих государственных успехах он говорил как о чем-то своем, домашнем. Он радовался этим успехам новой Кубы. Он жил ими. Он верил, что кубинский эксперимент — организующий и вдохновляющий пример для всей Латинской Америки.
— Пока что мы остров Свободы, — говорил он. — Но эта свобода раньше или позже овладеет континентом. Во всяком случае, мы уже не робинзоны. Костры революции горят тут и там. Мы их видим. Их надо раздуть… И мы все время чувствуем, что с нами такой далекий и такой близкий Советский Союз, с нами уже весь социалистический мир, и мы левый фланг этого мира…
Несмотря на работу установок кондиционирования воздуха, в кабинете было жарко. Собеседник предложил пройтись по Гаване и закончить разговор на ходу. Пошли. Но разговора не получилось. Он был слишком известен в своем городе. Люди из толпы бросались к нему, жали ему руки; какая-то девушка расцеловала его. Мальчишки следовали за нами, то и дело слышалось: «Че, Че, Че».
Потом мы встретились с ним в Москве осенью 1964 года. Он был все такой же, в том же боевом комбинезоне, с той же клочковатой бородкой, которая как бы навсегда приросла к его лицу. Кубинская делегация была уже одета в штатские костюмы, а он не хотел переодеваться, а может, и не мог. Советские люди тепло, сердечно приветствовали до этого Фиделя и Рауля Кастро. На Гевару обрушились не меньшие аплодисменты.
Выступая в Москве на праздновании 47-й годовщины Великого Октября, он сказал:
— Это такая великая дата, отмечавшаяся к тому же сорок семь раз, поэтому о ней сказано уже почти все. Единственное, что я хочу пожелать, друзья, чтобы наступил тот день, когда трибуны Мавзолея не смогут вместить руководителей социалистических стран, которые будут присутствовать на этом будущем параде.
На следующий день я посетил его в гостинице. И задал ему недипломатичный, журналистский вопрос:
— Ваше выступление — это экспромт?
— Нет, это моя мечта. Мечта, чтобы на трибунах ленинского Мавзолея как можно скорее встало как можно больше руководителей новых социалистических стран Латинской Америки. Я говорю это серьезно. Я вижу в этом смысл моего существования.
Мы сидели в зимнем саду гостиницы. Зеленели экзотические растения. Шелестели струи фонтана. Воздух был влажный. Это напоминало Кубу, и, возможно поэтому, мой собеседник по-домашнему развалился в кресле и даже распустил шнуровку своих военных бутс. Он отдыхал от московских впечатлений, бесед, встреч…
И тут я спросил его, может быть, и невпопад спросил, кого он считает самым большим человеком XX века.
— Ленин, конечно… Но Ленин не в счет. Такие родятся раз в тысячелетие, — задумчиво произнес он. И вдруг сказал: — Альберта Швейцера.