И молился царь, и молилась опричная братия, падая ниц, и тоскуя, и осеняя лбы свои широким двуперстным крестом… Спаси, Господи, и помилуй люди Твоя! Многим ли из них дано будет вернуться из этого похода к жёнам и домочадцам своим? Много ли их, сегодня весёлых и здоровых, живущих в тепле и сытости, дойдёт туда, куда ведёт их царь, сквозь метели, и снега, и трескучие морозы, и бездорожье лесное, и болота гибельные? И что ждёт их там: добыча небывалая или смерть? Одна надежда — на Тебя, Господи, на промысел Твой и милосердие Твоё, ибо может статься, чтобы без ведома и благословения Твоего решился царь на такой поход.
Нигде человек не склонен так к смирению, к самозабвению и самоотвержению, как в молящейся толпе, осенённой духом единения, благодатью Божией. И не блажь, не причуда царская то была — опричный монашеский орден в Александровской слободе, игуменом которого он нарёк сам себя. Нет, то был трезвый расчёт, основанный на знании людей, на знании души человеческой, которой, как бы ни была она свирепа и груба, всегда кроме хлеба насущного и утех телесных нужно что-то ещё, что-то высокое, что отделяло бы человека от скота и приближало бы его к Богу. Пиры, веселье, право на грабёж ослушников царских, право на суд и расправу на месте, почёт, близость к трону, — нет, этого было мало, чтобы обеспечить преданность и нерассуждающее, беспрекословное подчинение опричной братии царю. Дух! Дух — вот что было важнее всего! Дух подвижничества, дух служения великой, святой цели! Молитвенное исступление людей, слышащих голос Бога в груди своей, братское единение душ, спаянных и породнённых не только пролитой вместе чужой кровью, но прежде всего избранностью своей в Боге…
Рассвет ещё не начинался и ночь ещё стояла на дворе, когда царь, окружённый толпой ближних людей, вышел из собора на паперть. Прямо у тяжёлых, окованных медью соборных дверей валялся чей-то труп, обращённый бородатым, уже припорошенным снегом лицом к небу. Остекленевшие глаза его были открыты, а из чёрного подрясника торчала наборная рукоять кинжала, всаженного глубоко в грудь. Шедший впереди царя рында, нагнувшись, посветил в лицо убитого. Царь узнал его: это был Тимоха — дворецкий князя Вяземского. Но задерживаться государь не стал.
Узнал убитого и князь, однако ни единая жилочка не дрогнула на угрюмом, мрачно сосредоточенном лице его. Равнодушно скосил он взгляд на то, что осталось от его любимца, перекрестился и вслед за медленно ступавшим царём, не глядя ни на кого, спустился по церковным ступеням вниз. Понял ли князь царский намёк? Понял, конечно! Не мог не понять. И содрогнулась мужественная, закосневшая в злодействах и ратных подвигах душа его, предвидя и свою близкую и горестную участь. Но не привык князь задавать вопросы грозному самодержцу.
И не привык самодержец всея Руси давать кому бы то ни было отчёта ни в словах, ни в действиях своих…
А было, было в жизни грозного царя иное время! И сам царь был когда-то иным. И люди вокруг него тоже были иными.
Глава III БУНТ
Такого пожара Москва ещё не знала никогда! И раньше горели, конечно — всякое случалось, не без того. Но чтобы так, чтобы в одночасье и Кремль, и Китай-город, и Белый город, и Замоскворечье, и за Яузой, и всё дотла?! Нет, такого ещё не случалось на Москве.
Бывало, сгорала какая-нибудь слобода. Бывало, исчезала в огне целая улица, или приход, или монастырь. То и дело вспыхивало и горело, особенно в летнюю сушь, чьё-то подворье, либо над усадьбой именитого боярина вдруг ни с того ни с сего взвивался чёрный столб дыма, либо торговый ряд на Торгу или на Ильинке занимался из конца в конец. Немудрено: город-то деревянный, каменных строений в нём, кроме церквей, по пальцам можно было пересчитать, домишки стояли плотно один к другому, загорелся сосед — не минует и тебя. А однажды, ещё при благоверном князе Дмитрии Донском, сказывали старики, хан Тохтамыш сжёг весь московский посад по самую речку Неглинную, вплоть до кремлёвской стены. Но Кремль, и великокняжеские терема в нём, и соборы, и церкви его уцелели даже и тогда…