Напросился Сильвестр через доброхотов своих, чтобы принять его государыне царице наедине по важному государственному делу. А когда встретились они с ней в её светлице, в царицыном тереме, был между ними такой разговор:
— К тебе, государыня, как к последнему прибежищу я, богомолец твой, прибегаю! Но не ради заботы житейской, а ради державы нашей многострадальной… — поклонился ей земным поклоном поп. Но не подошла в ответ государыня Анастасия Романовна к его руке, не испросила, как бывало, благословения. А как сидела в своих креслицах, так и осталась сидеть.
— Я слушаю тебя, отче… Какая у тебя ко мне нужда?
— Матушка государыня! Одна только ты ещё и можешь остановить беду, что вновь нависла над Русской землёй. Умоли царя отложить новый поход ливонский! Отведи его от кровопролития напрасного, заступись за безвинный народ свой, что денно и нощно молит Бога о здравии и благоденствии твоём… Не нужна нам эта война, надежда ты наша последняя! Погибнем мы в ней. Пока не поздно, надо мир с Ливонией и Литвою заключить…
— Ты считаешь, отче, не нужна?
— Не считаю, государыня, — знаю, что не нужна! Не будет нам победы в ней. Свыше мне знание то дано: гибель ждёт нас в этой войне…
— Ну раз ты считаешь, что не нужна, значит, так тому и быть… Значит, быть этой войне!
— Государыня, опомнись! Что ты говоришь?
— Замолчи, лукавый поп! Всё, что ты делаешь, всё, что говоришь, — всё во зло! Всюду козни твои. Всё надо делать тебе наперекор…
— Матушка государыня, да за что же гнев твой такой на меня? Чем я, раб твой, тебе так не угодил?
— Чем?! И ты ещё смеешь спрашивать, поп, чем? А кто сына моего Димитрия, кто первенца моего колдовством да чернокнижием своим сгубил? Все я очи выплакала по нём! И сейчас ещё личико его синее, его волосики мокрые, прилипшие ко лбу, перед глазами стоят… А кто царя, как дитя малое, спеленал по рукам и ногам, так что он и шагу не смеет ступить без разрешения твоего? Думаешь, я не знаю, что и ко мне он ходит только тогда, когда ты велишь? А кто девок всех этих развратных подсовывает ему, да на пьянство подбивает, да мальчишками смазливыми его окружил? А на меня, несчастную, порчу кто наслал, кто меня сколдовал? Посмотри на меня! Полюбуйся на дело рук своих, злодей! Разве такая я была? Эта прядь седая, эта морщины по глазам, эти щёки впалые, без кровиночки — откуда? Всё ты, Ирод! И ты ещё наглость имеешь приходить ко мне?…
Печально и зябко было на площадях и в переулках кремлёвских, когда поп вышел от царицы, понурив седую голову и осеняя себя мелким крестом: «Прости, Господи, люди твоя, ибо не ведают они, что творят…»
Смеркалось. Моросил унылый октябрьский дождь, и в пустых пространствах между древними кремлёвскими соборами не было видно ни души. Только над Иваном Великим, над самым куполом его, тускло отсвечивавшим в сумерках, вилась, и распадалась, и вновь свивалась в огромное мятущееся облако стая воронья; со всего, видно, города слетевшегося сюда. И лишь хриплое, громкое воронье карканье и нарушало то угрюмое безмолвие, что царило в этот час в Кремле.
Скучно, плохо на Москве в эту глухую осеннюю пору! Душа томится, и жить не хочется. А хочется спрятаться куда-нибудь, укрыться с головой и, забыв обо всём на свете, заснуть. Может быть, даже и вечным сном.
Глава XI КАЖДОМУ СВОЁ
Трудной, тревожной выдалась для Москвы зима с 1559-го на 1560 год.
И началась она несчастливо — с разгрома под Дерптом беспечного воеводы московского Захария Плещеева магистром ливонским Кетлером, внезапно нарушившим перемирный срок. И кончилась она бедой — яростными опустошительными пожарами, что не утихали потом на Москве до самого лета, вновь уничтожив от Чертолья и до Арбата и вплоть до Дмитровки всё, что сумели трудом и усердием своим отстроить жители московские после всем ещё памятных бедствий 1547 года.
А пуще всех воинских неудач и иных несчастий страшила и печалила народ православный ставшая уже известной на Москве долгая и тяжкая болезнь царицы. Никто не верил, что эта новая напасть явилась к ней, юной, сама собой. Все толковали о порче, о сглазе, о происках неведомых тёмных сил и видели в том очевидное знамение грядущих новых бед.