— Похоже, вы очень хорошо информированы, Кончетта.
— Да. И вы будете очень хорошо информированы. И вы передадите эту информацию всем, кто готов к ней прислушаться. Вы — единственный писатель в нашей семье.
Я издал мысленный стон.
— Я ведь предал бедного Раффаэле, да? Писал свои дурацкие сентиментальные романы для продавщиц вместо того, чтобы разоблачать гангстеров. Но что хорошего я мог бы сделать?
— Люди не желают знать. Их надо заставить узнать. А уж будут ли они что-либо делать на основании полученной информации, зависит от них самих. Но узнать они должны.
Зазвонил телефон. В отеле “Адлон” телефоны звонили деликатно, мелодией “Венериной горы”, а не “Валькирии”. Тони Квадфлиг, довольно раздраженный. Он получил сообщение о том, что я заболел. Но ожидалось, что я прибуду на поездку в студии. Мне хотелось обложить его непечатными словами, но я старался держаться спокойно. Болен, отвечал я, болен, болен. Но, может быть, к сегодняшнему вечернему просмотру “Hitlerjunge Quex” вы поправитесь? Болен, болен. Я бросил трубку.
— Что вас сюда привело? — спросила Кончетта.
— Пригласили. Оплатили все расходы. Фильм по моей книге. Гонорары мне причитающиеся. Любопытство.
— С кем вы встречались?
— С Геббельсом. С французскими, американскими и скандинавскими поклонниками режима. С людьми кино. С фрау Геббельс.
Она кивнула.
— На премьере “Хорста Весселя” соберется много важных шишек.
Она с трудом поднялась и подошла к секретеру, на котором стоял телефон. Рядом с телефоном лежала пухлая папка, на обложке которой был изображен кинопроектор, проецирующий свастику на киноэкран. Программа. Список участников. Краткое содержание фильмов, список актеров и членов съемочных групп. Все очень подробно, не упущено ни одной детали. Она взяла папку и снова села. Стоять ей было не по силам.
— Вот он. В четверг, в восемь вечера. Боже, какая мерзость.
— Уличная шпана, умирающая с криком “Deutschland!” Кен, не смотрите эту мерзость.
— Я ведь должен увидеть самое худшее, не так ли?
— Не ходите туда. Уезжайте. Только прихватите с собою это.
Она уронила папку на ковер, цветные глянцевые страницы рассыпались веером, как индюшачий хвост.
С собою я должен был взять не эту папку, а толстый запечатанный конверт размером в четверть листа, который она извлекла из сумки. В нем, похоже, была рукопись величиною не менее восьмидесяти тысяч слов.
— Там все сказано.
— Что в нем?
— Распоряжения об имуществе, — туманно ответила она. — Доменико будет разочарован, ему я денег не оставила. Немного близнецам до их совершеннолетия. Совсем немного. Основная часть имущества переходит “Davidsbündler”, доктор Нуссбаум в Кьяссо все уладил. Остальное — факты биографии. Пара фотографий, рассказы личного характера. Если вам все еще нездоровится, не смотрите пока. Не открывайте его до своего возвращения. Куда вы возвращаетесь?
— В Париж. Но ненадолго. Я подумываю о том, чтобы поселиться в Олбани. Но что это все такое?
— Что бы это ни было, опубликуйте это. Я достаточно эгоистична, хочу, чтобы меня помнили. И другие имена тоже, их немного, но есть помощники. Им еще жить да жить. Я полагаю, вам можно верить.
— Кончетта, как вы могли сомневаться в этом? — мне, в самом деле, стало больно от ее слов.
— Дело в вашей профессии. Слишком много в ней вымысла. Не смейте делать из этого роман.
— Роман может быть достовернее, чем…
— Ужасные, ужасные времена. Это — худший из всех веков, что знала история. И мы ведь видели пока только одну треть его. Будут еще великомученики и свидетели.
— Это — одно и тоже.
— Вы понимаете, о чем я, — мягко заметила она. — Это просто мое вечное легкомыслие. Я знаю, что мученики и есть свидетели. Вы слишком большое значение придаете словам.
Она вдруг согнулась от боли, красивое лицо исказилось мукой.
— Мне нужно в… Это сейчас пройдет. — О, Иисусе.
Я помог ей дойти до туалета. Видно было, что силы ее покинули.
XLVIII
Забегая вперед, скажу, что я сделал с материалами Кончетты все, что было положено в 1937 году в Лондоне после того, как я вселился в квартиру E2, оставленную Олдосом и Марией Хаксли в Олбани, Пикадилли; Хаксли с сыном Мэтью и Джеральдом Хердом отбыли в изгнание в Америку на пароходе “Нормандия” 7 апреля того года. С Парижем было покончено, в нем то и дело закипали политические скандалы и несло всякого рода коррупцией. В конверте, переданном мне Кончеттой, находились фотографии мужчин и женщин, недавно вырвавшихся из пыточных застенков на Хедеманнштрассе и Папенштрассе и из других исправительных заведений, некоторые факты о Бухенвальде под Веймаром, концентрационном лагере, созданном еще в 1934 году, и другие тщательно документированные показания о злодеяниях, совершенных в основном “шуцштаффель” или СС, как его любовно называли его члены. По сравнению с тем, что станет известно позже, показания Кончетты о дьявольской изнанке нацизма были довольно скромными но, как сказал мне Карло, зло никогда не следует подвергать количественному анализу: лицо раввина, которого окунули в его собственные экскременты, пока он в них не задохнулся, уже есть достаточное свидетельство злодейства. Миллионы евреев, славян, цыган и арийских отступников, о которых мы узнаем позднее, по сей день составляют такую огромную армию призраков, что масштабы злодейства просто не укладываются в сознании, и одна из фотографий, добытых Кончеттой, была и остается для меня достаточным свидетельством фаустовской сути германского духа, продажи души дьяволу в обмен на мирскую власть. На этой фотографии снято лицо учительницы, чистокровной тевтонки из Биттерфельда, учившей традиционным гуманистическим ценностям, ныне объявленным ересью, преданной своими учениками членами гитлерюгенда и прошедшей короткий курс реабилитации. Лицо было практически лишено рта. Черное лишенное зубов месиво под перебитым носом никогда уже не прочтет вслух строки Гете; один глаз выбит, одно ухо отрезано. И это только лицо. Фотография не в силах передать, что было совершено с телом.