Выбрать главу

Сидя в задних рядах, окруженный людьми в полинялой одежде, огорченно смотрел я на то, как следили они за игрой, не заметив, как черная туча скрыла солнце. Глаза всей толпы замечали лишь мяч, ударяемый битой, да черные головы ближних.

Где им было понять, что игру черный дождь остановит, навсегда, навсегда.

— Нет, Ральф, любовь моя, нет, нет.

— А кто ты такой, Христа ради, чтобы говорить нет? — Он встал с постели, все еще голый, только с часами “Лонжин” на руке да с листком бумаги, которым он размахивал. Красота была в нем самом, он никогда бы не создал красоты: Бог или что-то еще никогда не дают и того, и другого. — Ты ни разу в своей проклятой жизни не написал хоть что-нибудь претендующее называться искусством.

— Насчет претензий ты прав. У меня их никогда не было. Но я знаю, что есть искусство, когда вижу его. Когда я вижу настоящее искусство, я плачу от жалости к самому себе. А сейчас я не плачу.

— Ах ты, ублюдок. Белый ублюдок.

— Ах, я теперь белый, да? Смотри, Ральф. Кончишь тем, что скажешь, будто одни лишь черные имеют моральные, политические, духовные и эстетические ценности. Это, всего лишь, философия нацизма с черным лицом.

— Ты только полюбуйся на себя, — насмешливо сказал он, когда я снял пижаму. Это, разумеется, могло быть сказано в другое время и в другом месте. — Маленький розовый член, высохшие ноги, пузо торчит. А еще рассуждаешь о каких-то эстетических ценностях.

— Член синеватый, — поправил я, — лиловатый. Верно, маленький. Ну и все остальное, горькие плоды старения. Ну, пузо еще не такое уж и большое по сравнению с большинством моих сверстников, разве нет? На Фальстафа никак не тянет. Со всеми, в конце концов, случается. И у Альберта Эйнштейна оно есть, знаешь ли. Я сам видел, когда навещал его в Принстоне.

Даже трудно поверить сейчас, что я болтал, стоя голым и выслушивая насмешки этого гладкого красивого мальчика. Во многое из прошлого верится теперь с трудом.

— Доверяю тебе заказать завтрак, — сказал я. — Мне — сухие гренки с апельсиновым джемом, кофе и апельсиновый сок. — Я пошел принимать душ.

Ральф и я в то время более или менее обосновались в Барселоне, в большой квартире неподалеку от Готического квартала. Почему в Испании, вернее, в Каталонии, которая не совсем Испания? Потому, что умеренный фашизм в те времена казался предпочтительнее грабительского социализма. Ну и из-за архитектуры Гауди и кухни “Лос Караколес”. На Ральфа тут сперва недовольно бормотали и даже иногда плевали, принимая его за мавра, но затем, когда его признали за американца, он тут освоился. Даже с удовольствием выучил каталанский, как позже восточно-африканский диалект ома. Но, на самом деле, мы за пределами Каталонии находились чаще, чем в ней. Меня приглашали на литературные конференции в такие города, как Хельсинки, Стокгольм, Рио-де-Жанейро, хотя конференции эти были скорее политическими, чем литературными.

Я поддавался искушению стать писателем — международной фигурой, то есть тем, кто больше болтает, чем пишет. Питался я накопленным до войны литературным жирком: никакой срочности в написании новых книг и пьес не было. Появилось новое средство для распространения недопеченных идей и представления публике хорошо известных персон — телевидение. Моя персона пришлась немного по вкусу телеаудитории. Черты ее были узнаваемы и легко передразниваемы карикатуристами: сигарета в мундштуке “Данхилл”, которой я изящно помахивал, как королева Анна веером, костюмы, купленные на Сэвил-роу, чей консервативный покрой контрастировал с шелковой рубашкой с открытым воротом из Куала-Лумпура или кремовым свитером, острый изношенный профиль, который нравился телеоператорам, легкая шепелявость, догматические заявления по поводу нравов послевоенного мира, изредка — агрессивный тон.

Я был знаком не только англоязычным телезрителям, но и французским зрителям. Я вполне легко сменял явно британскую чопорность на жестикуляцию и язык понятные французам. Скоро и немцы увидят меня на своих экранах и услышат мой лай.

Кроме того у меня было полно работы в Голливуде. “Пища богов” так и не вышла на экран, как не вышел на него и задуманный мюзикл о жизни Шекспира под названием “Уилл!”, как не вышел и колоссальный “На марше” и еще целый ряд замыслов, в которые я был вовлечен; тем не менее мне платили и даже переплачивали, оплачивая мой постой вместе с моим компаньоном-секретарем в “Ридженси” в номерах с бесчисленными телефонами. В одно воскресное утро в “Беверли Уилшир” я проснулся, удовлетворенно подумав, что работа над “Пищей богов” в целом завершена. Было забавно думать о мультипликационном изображении викторианской Британии и сокращать диалоги Уэллса до нескольких междометий. На следующий день, в понедельник, я должен был вылететь из Лос-Анджелеса читать лекцию в одном колледже в Индиане, пока переписчики глодали и кромсали мой окончательный вариант сценария. В этом колледже, носящем имя его основателя Освальда Уисбека, мой племянник Джон Кэмпион был профессором быстро растущей кафедры антропологии.