— Вы как себя чувствуете, мой дорогой? Похоже, вас это очень тронуло.
— Я это написал, — ответил я.
— Совершенно очевидно, что за вами нужен глаз да глаз, — сказал Джеффри. — Вы думаете, Танжер придется мне по нраву?
— Говорю же я вам, я это написал. Очень давно это было, но я написал это.
— Это, должно быть, было очень давно, правда, дорогой мой?
Шекспир едва лишь притронулся к библии (46-й псалом); а я, в самом деле, написал целую книгу. Я ничего ему не ответил. Все сборище запело прощальный гимн на мотив “Старый сотый”; слова, как я понял, старшего автокефального архиепископа:
По окончании пения Джеффри пронзительным дискантом заорал “Аминь!”. Затем мы вышли из церкви, он взял меня за локоть и мы пошли на банкет в красивый дом на Альфред Дуглас-авеню. Под действием шампанского публика расслабилась, начались вполне откровенные взаимные заигрывания, на которые я взирал с большим неудовольствием. Джеффри заметил это и сказал мне:
— Я вполне понимаю вас, дорогой мой. Очень неестественная атмосфера, не правда ли? Я хочу сказать, слишком уж это похоже на театральное действо. Не достает не только приличия, но и чувства опасности. Все дозволено. Некого эпатировать, ну разве только архиепископа Ригли, да и то лишь его священнический сан. Расскажите-ка мне про грязных темнокожих мальчишек в Танжере.
— Чем вы занимаетесь? Что вы делали у Лабрика?
— У похотливого Лабрика, да? Ну, помогал, знаете ли. Я — довольно неплохой секретарь. Например, печатаю ужасно быстро. Очень быстро, все говорят. У меня есть опыт и с литераторами, и с не имеющими отношения к литературе, вот как Лабрик, например, он воспринимает только зримые образы и движения, дорогой мой, вы только поглядите на него с этой ужасной маленькой шлюшкой, играющей Алкивиада, как скоро сможете убедиться. Я работал у Ирвинга Полларда, знаете ли, пока он вконец не спился. Ну, немного выпивки я могу понять, но он ведь хлестал, не переставая.
— Почему он спился?
— Да из-за всего сразу. Все у него пошло наперекосяк. Я часто плачу по ночам от разочарования, знаете ли. Потом я был компаньоном Бойда Чиллинга. Имя у него очень ему подходит, скажу я вам. Сплошной лед. Хочется домой, дорогой мой. Я ведь — европеец, мечтаю о нашей великой голубой матушке Средиземном море и о нашем добром батюшке-солнышке, пропотеть под его лучами до самого пупа. Конечно, и тут солнца хватает, но оно всегда окутано грязным смогом. Полежишь денек на пляже и прямо как будто тебя, бедного, чернилами облили. Я и африканцем могу стать, конечно, если нужно.
— Не говорите мне об Африке.
— Настрадались там, верно? Я же вижу. Ни слова больше. Я могу быть кем угодно. Хоть завтра брошу грязного Лабрика. И весь к вашим услугам. Только свистните.
Вэл Ригли подошел ко мне. Он снял с себя облачение и сейчас был в черном блестящем костюме со стоячим воротником. В руках он держал потир с джином и тоником. Меня он не благословил.
— Прямо маленький кардинал Ньюмен. Свет ниспошли нам и все такое прочее. Когда напишешь “Сон Геронтия”?
— Ты всегда был насмешником, — ответил он.
— Я ведь за тебя вступился, — заметил я, — а благодарности за это так и не дождался.
Он теперь был похож уже не на Уолта Уитмена, а скорее на состарившегося Джерарда Мэнли Хопкинса, если бы тот дожил до старости.
— Ты никогда не мог понять, — ответил он, — таких вещей как вера, верность и единство. Мы все — одно целое. Для меня лично ты ничего не сделал.
Подошел светловолосый юноша, разносивший канапе с паштетом и икрой.
— А нет ли у вас такой штуки, — спросил его Вэл, — как тушеная солонина с луком?
Юноша мило сказал, что нет, такого не держим-с.
— Это жестоко, Вэл, это отчаянно жестоко.
— Всем нам приходится нести свой крест, — ответил он. — Те, кто принадлежат к церкви воинствующей, в конце концов становятся членами церкви торжествующей. А тебе никогда не хватало смелости стать мучеником.