Вот оно, подумала Ася, снова на миг теряя дыхание. Со вчерашнего вечера она много раз задавала себе похожий вопрос. Но тот ответ, который раз за разом, сам собою, выкатывался ей на язык, был настолько удивителен, что она не решалась даже мысленно произнести его, уверенная, что это наваждение… а вот теперь надо было наконец произнести, и даже не мысленно, а вслух. Некуда деваться. Она медленно затянулась, держа сигарету у самых губ — так, чтобы Симагину не видно было ее лица. И сдалась.
— Звони почаще, — едва слышно сказала она.
— Хорошо, — ответил Симагин после едва уловимой паузы. — Хорошо. Бу зде, — опять улыбнулся. — Телефон у тебя не сменился? Мне, извини, Антон его дал еще тогда… когда вам поставили.
Опять — вот оно. Вот и Симагин произнес фразу, сутью которой было признание того, что они с Асей отнюдь не вчера познакомились.
— Нет. Запиши, — поспешно ответила Ася. — Чем искать старые записные книжки, лучше…
— Я помню, — прервав ее лепет, уже без тени улыбки сказал Симагин.
С перепугу она ткнула в блюдце недокуренную сигарету; размяла ее, размолотила в коричневую, издыхающую дымом труху. Почти вскочила. Симагин, ни слова не говоря, тоже поднялся. Цок-цок-цок по линолеуму коридора — это она. Шлеп-шлеп в своих шлепанцах — он. Уже у двери она обернулась:
— А ты не идешь в институт сегодня?
Он смотрел ей в глаза серьезно и спокойно и, казалось, все понимал.
— Я давно ушел из института, Ася, — ответил он. — Но это совсем другая история. Потом.
Неожиданное сочувствие, как к родному, болезненно ткнуло душу. Видно, и его жизнь не щадила. И наука, видно, изменила ему… как я. Эх, Симагин, Симагин. Ну почему мы все такие несчастные?
— Значит, жду звонка, — сказала она, опять никак не находя сил, чтобы протянуть руку к защелке замка и открыть дверь. Было такое чувство, будто снаружи пустота, вакуум, и стоит лишь нарушить герметичность — воющий поток воздуха высосет ее отсюда навечно. Смущенно улыбнулась: — После восьми я обычно дома. Сижу и жду звонка.
— Может, я действительно позвоню уже сегодня. А рабочий у тебя тоже прежний?
— Да, — сказала она и сразу снова вспомнила, как назойливо и жалко звонил он ей на работу после возвращения из Москвы и ей хотелось его убить. Теперь ей хотелось убить себя. — Тоже помнишь?
— Тоже помню.
Она даже не знала, что ответить. Будто ни в чем не бывало уронить идиотское "Надо же" или "Ну, я пошла" — было бы бестактно, грубо, подло даже; она совсем не то хотела бы ему сказать. Но ответить ему в тон — было нечем. Пока нечем. Лихорадочно она дергала то за одно слово, то за другое, но цепочка ответа не выдергивалась. Тогда она порывисто поднялась на цыпочки — щуплый-то он щуплый, но выше ее почти на голову! — и, покраснев, как девчонка минувшей эпохи, поцеловала его в подбородок. А потом опрометью бросилась вон. Потому что боялась, что он ее задержит, может, после поцелуя — даже обнимет. И боялась, что он даже после поцелуя — все равно ее не задержит. И не могла понять, чего боялась больше.
Только на лестнице она вспомнила — и, потеряв ногой ступеньку, едва не покатилась кубарем вниз. Да откуда же знала про него Александра-то эта Никитишна? Как же это она умудрилась меня сюда послать?
А Симагин, стараясь дышать как можно медленнее и глубже, будто встарь провожал Асю, стоя у окна. Смотрел, как она стремительно, нервно, до сих пор словно бы убегая, пересекает тянущуюся вдоль дома разбитую асфальтовую дорожку. Как, сокращая дорогу, срезая угол — помнит, помнит! — уходит по тропинке через детскую площадку и кустарник. Как пропадает между серыми пятиэтажками, выходящими на Тореза.
Только прежде, если он оставался дома работать — думать, а она уходила, у детской площадки она всегда оборачивалась и, улыбаясь, махала ему снизу рукой. И он ей махал.
Все мы где-то люди, сказал мой ночной собеседник.
Могу погасить Солнце. Могу расплавить Марс, а могу, наоборот, напитать его кислородом. Могу превратить Асю в без памяти влюбленную в меня рабыню. И ничего этого не сделаю. Потому что ничего этого не могу. Сил-то хватит, хватит и на большее — но дело не в силах. Не могу. Солнышко должно светить и греть, Марс, как он есть, должен бегать по своему эллипсу. А она должна чувствовать то, что чувствует. Миру должна. Чтобы мир рос сам, во всей своей невообразимой, хитроумно и намертво сплетенной сложности, а не утеснялся чугунной клеткой наших примитивных вожделений, наших куцых представлений о том, что для мира хорошо, а что нет. И мне должна. Чтобы мне было за кем взлетать.
Но вот Антона я вытащу.
Ему так и не удалось заснуть в эту ночь. Не было сна. Слишком резко переломилось существование, которое Симагин так старался сделать по возможности ровным и размеренным, по возможности не связанным с действительностью. Он знал пределы своих возможностей и не хотел, чтобы боль сопереживания заставила его переступить эти пределы.