Запах вправду ударил в нос — кислый, как уксус, смешанный с гнилью. Я зажмурился, вспомнив химический завод под Питером: те же миазмы, только без респираторов. Не знал, что выделывание кожи, так смердит, никогда об этом не задумывался.
— А се светлица, — Сенька указал на длинный сруб с крошечными окнами. — Там бабы холсты ткут. Зимой с утра до ночи…
Изнутри доносился глухой стук: тук-тук-тук. Будто сердце земли билось там, за смолёными стенами.
— Эй, Сенька-юродивый! — окликнул нас бородатый мужик у колодца, вытягивая ведро с позвякивающим цепом. — Куды волхва-то ведёшь? Аль опять корову кликать будешь?
— Не твоя печаль, Прокоп! — огрызнулся мальчишка, но пальцы его дрогнули, сжимая мой рукав.
Мужик захохотал, обнажив почерневший пень зубов:
— Да он ж и впрямь заморский! Чего на ногах-то? Войлок, што ль?
Сердце ёкнуло — кроссовки мои, ярко-синие, будто кричали на фоне серых снегов. Сенька фыркнул:
— Чеботы заморские! У Питер-града такие носят!
— У Питера-то… — Прокоп плюнул в снег. — У Питера и черти в кафтанах ходят!
Мы прошли мимо, а за спиной зашумело: «Волхв, гляньте-ка!», «Да нешто волхвы в этаком ходют?». Шёпот полз за нами, как змеиный след, вперемешку с кислой квашеной капустой.
— Не слухай их, — буркнул Сенька, сворачивая к околице. — Прокоп — балаган пьяный. У него вон… — он понизил голос, — жена от живота померла. С тех пор и горюет.
Дорога сузилась, превратившись в тропу меж высушенной травы, присыпанной инеем. Справа чернел лес, слева — поле, укрытое саваном снега. Ветер звенел в обледеневших ветлах, будто перебирая струны невидимой гусли.
— Вон и изба наша, — Сенька указал на дымок, стелющийся над крышей. — Смотри…
Он замер. Рука вцепилась в локоть. Следы. На снегу у крыльца. Крупные, с растопыренными когтями, словно 3D-модель в программе.
— Волки… — прошептал мальчишка, крестясь. — Говорил же — лютые тут похаживают.
Я наклонился, притоптал след сапогом. Глубина отпечатка выдавала вес зверя — не меньше семидесяти килограмм.
— Не волки, — пробормотал я, разглядывая странную цепочку следов. — У волков лапы уже… И когти короче.
— То што ж? — Сенька побледнел.
— Медведь-шатун? — предположил я, но тут же усомнился. Следы были слишком аккуратными, будто зверь не брел, а крался.
Из избы донёсся стон — высокий, детский, пронизывающий до костей. Сенька дёрнул меня за рукав:
— Аришка…
Дверь скрипнула, выпустив облако пара. На пороге стоял Алексей — в выгоревшей гимнастёрке, с лицом, осунувшимся за ночь.
— Ты чего пришёл-то? Потом тебя ещё лечить... — буркнул он, но в глазах читалось облегчение. — Заходи, может, чем и поможешь. Девочке хуже стало.
Сенька толкнул меня в спину, будто вбивая клин между прошлым и будущим. Последнее, что я успел заметить перед тем, как переступить порог — странный след, таявший на солнце, будто кто-то стёр его ладонью.
Глава 5. Серебро для Аришки
След позади нас с Сенькой растаял, оставив на снегу влажное пятно, будто слезу. Ещё одна аномалия? Надо с Алексеем потом посидеть, разобраться в происходящем. Если мне тут жить, то надо обезопасить своё существование. Может, я тут найду своё тихое семейное счастье.
Первый шаг мой был в сени. Ничего необычного, но меня поразила чистота. В сравнении с тем, что происходило у Алексея дома, тут царила почти стерильность. Внутри избы пахло не болезнью, как я думал, а чабрецом, мёдом и лепёшками. В доме было уютно, по-домашнему. Центральный элемент, конечно же, большая русская печь из глины. На ней лежала маленькая годовалая девочка. Худенькая, с большими карими глазами, которые смотрели на этот мир с печалью. Но всё же искорки веры присутствовали.
Мой взгляд скользил по стенам и двери, которые были в саже, значит, печь топилась «по-чёрному», дымохода нет, в принципе сделать его не составит мне труда. Пол утрамбован глиной. Мебель обычная: лавки вдоль стен, массивный стол у «красного угла», сундуки для хранения одежды и утвари, полати под потолком. Бедненько, но чисто.
— Можно посмотреть на ноги Аришки? — спросил я.
— Вестимо, — ответил Терентий. — Марфа, подай дитятко.
Женщина лет тридцати, худая до прозрачности, юркнула к печи и достала ребёнка.
— Дважды хлеб убрали, как дитя на свет пущено, — зашептала Марфа, — родилася в тягости великой, ноженьку исправить не управилися. Оттоле и ходити не может, и лежит, словно пташка подбитая. А хлебушка в уста — и того не впрок. Частенько недужится.
Терентий нервно теребил шапку:
— Мы и костоправа молили, и бабки-шептухи. Тугое пеленание пробовали. Всё одно: коли до ходьбы не исправится — хромота на веку. А то и нога отсохнет, коль сухотка приключится. Сглаз… Божья кара.