Выбрать главу

Симона попросила супрефекта сказать ей, что он хочет передать мадам. Мосье Корделье медлил.

- Передай мадам, - послышался наконец его высокий, глухой, нетвердый голос, - пусть она не беспокоится. Мосье Планшар не вернулся домой только потому, что населению запрещено выходить на улицу.

- Спасибо, господин супрефект, - сказала Симона. Она чувствовала тревогу, с которой мадам ждала, и решительно спросила: - Разрешите узнать, где находится мосье Планшар?

- Мосье Планшар у меня в гостях, - отвечал супрефект и так же осторожно, выбирая слова, прибавил: - Передай мадам, что все выражают ему живейшее сочувствие.

- Спасибо, - повторила Симона. - А что еще передать мадам?

- Завтра, с первыми лучами солнца мосье Планшар вернется домой, сказал супрефект.

Мадам стояла в прихожей, она не могла усидеть в столовой. Симона видела, каких усилий стоило ей побороть желание, вопреки всем доводам благоразумия, взять телефонную трубку.

Симона, продолжая разговор, спросила:

- Нельзя ли попросить к телефону самого мосье Планшара?

Супрефект опять нерешительно помедлил. Затем строго, официально сказал:

- Нет, это не рекомендуется, - и быстро добавил, словно для того, чтобы исправить впечатление от сухости последних слов: - Спокойной ночи, детка.

Мадам стояла, подавшись вперед огромной массивной головой. Симона никогда не видела ее в таком возбуждении, она вся дрожала от страха и тревоги. Симона поспешила передать ей содержание всего разговора. Ей пришлось в точности, слово в слово, повторить все. Мадам вновь и вновь переспрашивала:

- Как он сказал? Все выражают ему сочувствие? Так и сказал? Буквально? - Симона слушала супрефекта очень внимательно, она помнила каждое слово, и мадам взвешивала каждое слово. Симона, как ни противна ей была мадам, почувствовала жалость к женщине, дрожавшей за сына, и, если бы Симону не удерживала осторожность, она с удовольствием сказала бы: "Не тревожьтесь. Ему ничего не будет. Это сделала я, и я не допущу, чтобы поплатился кто-либо другой".

Мадам обдумывала каждое слово мосье Корделье. Нет, она уже не старалась замкнуться в свое обычное надменное спокойствие; это была старая женщина, охваченная глубокой тревогой за того, кто составлял смысл ее жизни. Вдруг все ее страхи и ярость нашли неожиданный выход:

- Этот Филипп, этот глупец, - сказала она негромко, но не скрывая своего гнева. - Меня не удивляет, что он осторожен, он ведь трус по натуре. Но все-таки, он мог бы сказать и побольше. Мог бы несколько яснее дать нам понять все. "Все выражают ему живейшее сочувствие". Что это означает? Может означать все и ровно ничего. Чтобы сказать мне это, не стоило и звонить. Все ненавидят моего сына, - продолжала она тихо, горестно, ожесточенно. - Все рады, когда с ним случается беда. Они завидуют ему, эти мелкие людишки, с которыми Он имеет дело. Они всегда только и ждали случая досадить ему. Возможно, это кто-нибудь из шоферов. Они скажут, что сделали это из политических соображений, во имя отечества. Но я их знаю. Это все только ненависть и зависть. Ненависть черни, потому что мой сын на десять голов выше их, потому что он добился чего-то. Они не могут ему этого простить. Оттого-то они и воспользовались первым удобным случаем, чтобы нанести ему страшный удар. - Она говорила теперь еле слышно, но все ожесточенней и ожесточенней. - И как коварно они все подготовили и рассчитали. Никаких сомнений: это они украли у него ключ. В ее маленьких злых глазках, устремленных куда-то в одну точку, были ярость и беспомощность. - Я полагаю, - сказала она Симоне своим обычным холодным и вежливым тоном, - что тебе следовало бы помыть посуду и отправиться спать. Но сначала дай мне сигарету.

Симона подала сигареты и спички и вышла. В дверях она незаметно оглянулась. В ярком свете очень сильных ламп мадам сидела одна, толстая, черная, и курила.

7. ПЕРВЫЕ ПЛОДЫ

Рассвет едва забрезжил, а Симона уже с величайшим нетерпением ждала дядю Проспера. "Он вернется с первыми лучами солнца", - сказал супрефект. Утро разгоралось. Десять раз выбегала Симона в сад, на то место, откуда открывалась дорога, и каждый раз ни с чем возвращалась назад.

Теперь она - как вчера, а вероятно, и сегодня мадам - не раз и не два взвешивала каждое слово супрефекта. Но, в противоположность мадам, ее не тревожили опасения за судьбу дяди Проспера. Она убеждена, что то, что сказал мосье Корделье, не пустое утешение. Ее гораздо больше беспокоили собственные тайные сомнения - как воспринял ее поступок дядя Проспер. Но она гнала их прочь. Она уверена, что дядя приветствует случившееся: весь город, судя по намекам мосье Корделье, правильно оценивает это событие и понимает его подоплеку. Но на вилле Монрепо думают не так, как в городе. У Симоны не выходят из головы тихие злые слова мадам, ее яростные несправедливые утверждения, будто только ненависть к дяде Просперу могла толкнуть на такое дело, и речи мадам черной паутиной опутывают чистую веру Симоны.

Но вот наконец телефонный звонок. В мгновение ока Симона была у телефона. Да, это дядя Проспер. Он поздоровался, спросил, как там поживают на вилле Монрепо, разговаривал, как всегда. Симона была разочарована, она ждала каких-то особенных слов. Но, может быть, он считал неудобным открыто говорить по телефону, который контролируется немцами? Он ограничился несколькими общими фразами и попросил к телефону мадам.

Симона позвала мадам, но мадам была уже тут. Забившись в угол прихожей, Симона ловила ее реплики. Мадам говорила односложно, из ее ответов мало что можно было понять, да и весь разговор был очень короток. Симона надеялась, что мадам расскажет, о чем шла речь.

- Как дядя? Все у него в порядке? - спросила она наконец сама, так как мадам молчала.

- Да, все в порядке, - ответила мадам.

После обеда, не дождавшись возвращения дяди, Симона, как обычно, стала собираться в город за покупками. Она прекрасно знала, как неодобрительно отнеслась бы к этому мадам, но ее это не остановило. Она надела зеленое полосатое платье, взяла корзину и велосипед.

Въезд в город охранялся заставой, у которой стоял немецкий патруль. Симона была потрясена. Она знала, что боши пришли, мысленно готовилась к этому бесчисленное множество раз, но когда увидела их перед собой, испугалась, как будто на нее обрушилось что-то неожиданное. Солдаты, молодые парни с тупыми, безразличными лицами, едва взглянули на Симону; для пешеходов проход был свободный. Симону пропустили беспрепятственно.

Она шла по городу как во сне. Повсюду были немецкие солдаты. Рассудком Симона понимала, что эти солдаты - живая действительность, но все ее существо отказывалось этому верить, пугающее чувство нереальности всего, что она видела, не оставляло ее. Не может этого быть, чтобы они были здесь, в городе, расхаживали по улицам и громко разговаривали на своем непонятном, варварском языке.

У Симоны не было заранее сложившегося представления, какие они, эти вторгшиеся победители; ей только казалось, что то злое, что они несут с собой, должно и внешне выразиться в чем-то отталкивающем и страшном. Она готовилась увидеть бездушные, жестокие лица, готовилась услышать о бесчисленных злодеяниях. Но все было иначе. Боши оказались молодыми, бесцеремонными и довольными собой людьми - только и всего. Симона, обладавшая здравым смыслом, видела это, и все же чужеземцы казались ей нестерпимо наглыми. Само их присутствие было нестерпимой наглостью, и эта наглость обжигала Симону болью и яростью.

Боши расположились, как дома. В бесцеремонно расстегнутых рубашках они шатались по городу, посиживали перед отелями, на площадях, на террасах кафе, они смеялись и громко разговаривали и поливали себя водой из фонтанов на площади Совиньи. И эта непринужденность, эта развязность бошей, чувствующих себя в Сен-Мартене как дома, казались Симоне страшнее самой ужасной грубости, какую она только могла себе представить.

Открылись кое-какие магазины. Но жители Сен-Мартена, показывавшиеся на улицах, робко жались к стенам домов, разговаривали вполголоса, торопливо пробегали по тротуарам, спеша поскорее попасть домой, - они казались чужими в собственном городе. Бродя по знакомым извилистым, горбатым улочкам, Симона чувствовала себя здесь вдвойне чужой, чужой бошам, и чужой горожанам, от которых ее отделяла ее тайна; больше того - ей казалось, что горожане смотрят на нее, как на чужого, непонятного им человека.