Выбрать главу

В январе 1942 года меня привезли в Плевен поздно вечером: поезд опоздал, и уже в темноте меня столкнули в подземелье. Стоял лютый холод, пресловутая «генерал-зима», как назвал ее Геббельс, была в разгаре. Но почему вместо того, чтобы замораживать только гитлеровских солдат на русских полях, она одолевала и нас? Кое с чем в пропаганде Геббельса мы соглашались — зима действительно стояла страшная, какой давно не бывало, и хотя с тех пор прошло уже тридцать лет, подобного чуда больше не повторилось. Температура, как нарочно, держалась между 30 и 40 градусами ниже нуля. Эта «генерал-зима» должна была оправдать осечку гитлеровцев на Восточном фронте и оставить блаженно верующих уповать на мираж всепобеждающего вермахта.

Метель мела по улицам, собирала сухой снег и швыряла его в зияющие без стекол окна тюрьмы. В самом углу скорчился арестант, имени которого я не знал, лица почти не различал, но которого запомнил на всю жизнь. Было невыносимо холодно, мороз стоял больше 35 градусов, чтобы согреться, мы прыгали, плясали, потом жались в углу друг к другу как бездомные собаки. Примерно после полуночи мой сосед неожиданно грохнулся на пол и заметался. Лица его в темноте не было видно, я не мог понять, что случилось, решил, что он умирает, взбежал по лестнице и начал стучать по крышке.

— Чего тебе? — грубо вскрикнул сонный полицейский. — Тут человек умирает, — объяснил я ему.

— Ничего с ним не случится, до утра потерпит, — отрезал полицейский.

Моя попытка настаивать на помощи вызвала такую реакцию, что мне стало ясно: если ему суждено умереть в эту ночь, ничто не сможет его спасти.

Я вернулся к припадочному, который продолжал корчиться и биться об пол. «Не эпилепсия ли это?» — пришло мне в голову как некое утешение. Через две-три минуты он действительно затих, сел, потом выпрямился, я заговорил с ним, стал успокаивать, а он махнул рукой, мол, ничего, с ним это не впервой. И мы продолжали прыгать и пританцовывать.

Несколько раз мне пришлось наблюдать припадки эпилепсии. Однажды я присматривал за ребенком — с нами, большой группой заключенных, переведенной из СЦТ в столичную этапную тюрьму, был мальчик лет десяти-двенадцати. Очень симпатичный мальчик. Он что-то украл и находился в Доме гуманности (кажется, так называлась тюрьма для малолетних), но после побега попал в более высокий университет — в СЦТ, в среду более опытных преступников, которые могли покалечить его душу. Временно он оказался с нами. Вдруг мальчонка упал на, мостовую, заметался, его слабое тельце скорчилось от конвульсий. Мучительное зрелище. Один из полицейских остался его дожидаться, а мы продолжали свой путь на вокзал.

Почему так часто бывали эти картины? Объяснение простое: тяжелые условия, в которые попадал больной, голод, нервное перенапряжение, страдания усиливали болезнь, и припадки учащались.

Картина жизни Кайлыкской республики и других тюрем вряд ли будет полной, если я не упомяну о Ст., который был психически больным. На первый взгляд он как будто не представлял собой ничего особенного. Могло даже создаться впечатление, что этот человек средних лет все понимает и находится во вполне нормальном состоянии, однако вскоре становилось ясно, что он психически болен. А это был очень ответственный деятель движения. В результате пережитых в полиции и после нее нравственных страданий нервы и психика его не выдержали, мало-помалу он «тронулся» и в конце концов стал совсем другим человеком.

«Человек в футляре», — говорил Чехов в социальном смысле, а я бы употребил здесь это выражение в психологическом значении, потому что действительно Ст. был человеком, закрывшимся в футляре, изолировавшим себя от товарищей, от коллектива и от всего мира. К себе он не подпускал никого, если не считать, что до поры до времени терпел заботы Георгия Аврамова. Чаще всего он лежал скорчившись на полу — чтобы быть подальше от других. Он даже не мог спать на нарах и стелил себе прямо на досках, заворачивался в порванное одеяло с головой, чтобы никто его не видел и чтобы по возможности и он не слышал, что делается вокруг. Так он пролеживал часы напролет, и ночью и днем.

Наблюдая, как он прячется, испуганный светом, я спрашивал себя: что же у него на душе — изнемогает ли он от страданий или отупел до такой степени, что стал бесчувственным как животное? Сам он ничем не выдавал своего внутреннего мира, окружил себя со всех сторон ежовыми иглами и выпускал их всякий раз, когда кто-либо из добрых побуждений хотел помочь ему, из сожаления или просто чтобы поддержать, пытался вникнуть в его жизнь или хоть немного с ним сблизиться. Он запустил себя совершенно. Ходил оборванный, небритый, лицо его поблекло. Если на его деревянных башмаках перетирались ремешки, он не был в состоянии позаботиться о новых ремешках, а надевал первые попавшиеся чужие башмаки. Товарищ, оставшийся без обуви, кричал во двор из дверей камеры: «Кто взял мои башмаки?», а Ст. одиноко, невозмутимо продолжал шлепать в них по двору.