Выбрать главу

Долгое время я полагал — и сотни раз писал об этом в своих дневниках, — что невозможность общения станет причиной нашего будущего исчезновения. И мы вымрем потому, что не сумели узнать и понять друг друга.

Но теперь у меня возникли сомнения.

Разумеется, мой страх перед невозможностью общения происходит оттого, что вполне познать другого не в моей власти. Нам доступна лишь видимость, но не внутренняя жизнь, сознание другого человека. Поэтому, чтобы получить доступ к чужому сознанию, мы обычно прибегаем к аналогии. Мы предполагаем, что связь, существующая между нашим телом и сознанием, такая же, как у других. Мы признаем за другим сознание, которое считаем подобным нашему. Короче, мы думаем, что знаем другого по аналогии с собой.

Даже не смешно!

Разве знать другого по аналогии действительно значит его познать? Рассуждая так, мы превращаем другого в подобие себя (зеркало?) и тем самым отрицаем то, что он другой.

Вам этого достаточно?

Например, Сартр, если я правильно понял прочитанное, дает иной ответ. По его мнению, сознания существуют лишь в своей связи с другими, настолько, что без этой связи было бы невозможно их индивидуальное существование и они даже не могли бы познать самих себя. В его понимании другой необходим для моего существования, или, во всяком случае, для самопознания. Это то, что называется интерсубъективизм. Звучит неплохо. Но по-моему, этот ответ страдает догматизмом.

Не лучше ли быть честным: экивоки и недомолвки тут не помогут. Очень мило с вашей стороны, Жан-Поль, что вы хотели нас успокоить, но проблема познания другого неразрешима. Чужое сознание мне недоступно, и говорить тут не о чем. Впрочем, если бы такое было возможно, мое сознание и сознание другого слились бы воедино, так что говорить о другом было бы бессмысленно.

Вообще, сам вопрос задан неправильно, и, если я продолжу им задаваться, моя голова просто лопнет. Какая жалость.

Вопрос не в том, могу ли я познать другого. Вопрос в том, способен ли я признать его отличие от себя. Это самое трудное. Признать и лелеять его отличие, инакость.

Я должен решиться. Все мы должны решиться. Инакость не несет в себе угрозы и уж тем более не обедняет, инакость обогащает. Вот. Все так просто и так прекрасно. Различие и расстояние между моим сознанием и сознанием другого необходимы, чтобы мы могли обмениваться, обогащая друг друга. Нельзя обменивать подобное на подобное. Только на другое.

Мне плевать, знаю ли я вас. Мне плевать, знаете ли вы меня.

Давайте признаем друг друга.

Глава 84

«Шантеклер» — один из многих охотничьих домиков в нескольких километрах от столицы, которые еще принадлежат государству.

Таксист высадил меня прямо у высоких черных ворот. Охотничий домик затерялся в лесу Фонтенбло, вдали от мира, от городов, от людей. По пути нам не встретилась ни одна машина, и меня поразила свинцовая тишина, царившая вокруг.

Я подошел вплотную к воротам. На одной из каменных опор я заметил домофон без надписи, над ним поблескивал объектив миниатюрной видеокамеры. Я вздрогнул. Невольно вспомнилась камера, обнаруженная в родительской квартире. Крошечный глазок, который незаметно подсматривал за мной. Отогнав неприятное воспоминание, я позвонил. Молчание. Затем вместо ответа послышалось легкое потрескивание. Похоже, говорить со мной никто не собирался, и я просто назвал свое имя:

— Виго Равель.

Тут же раздался щелчок, потом створки плавно разошлись. Я заколебался, смущенный торжественным драматизмом, которым была обставлена эта таинственная встреча. Но отступать уже поздно.

Ворота распахнулись, и я вступил на длинную платановую аллею, мощенную гравием. Через равные промежутки времени низкие фонарики роняли на нее янтарный свет. Безоблачное небо усыпано звездами. Вязкая тишина окутала все вокруг, слышался только приглушенный хруст белой гальки у меня под ногами.

Искусно подсвеченный, приземистый двухэтажный фахверковый дом из смеси розового и грубого бурого камня возвышался над ухоженным садом. Красную шиферную крышу оттеняли трубы и мрачные мансарды. Освещено было только одно окно на втором этаже и входная дверь. Рядом с каменным крыльцом стояли две роскошные черные машины. И по-прежнему ни души. От могильного покоя двора по коже побежали мурашки.

Я одолел последние метры, совершенно подавленный гнетущей атмосферой этого места. Казалось, я паяц в унылой театральной пьесе, за которым отовсюду следит незримая публика.

Подойдя к широкому дому, я медленно поднялся по серым ступеням и позвонил в дверь.

И тут я подумал: а не совершаю ли я непоправимую ошибку? Готов ли я противостоять этому человеку? Что я почувствую, когда увижу его? Ненависть? Жалость? К чему я стремлюсь? К справедливости или к мести? Или это просто потребность разглядеть, наконец, за всем этим маскарадом живое лицо? Или мне нужно выдержать взгляд нашего отца-убийцы, чтобы хотя бы символически освободиться от него?

Но что ни говори, а он сам меня пригласил…

Когда открылась дверь, сердце невольно забилось сильнее. Вопреки моему желанию, вопреки бессознательной решимости, страх проник до самых глубин моего существа.

Молодой человек в темном костюме, тяжеловес с каменным лицом, показался в дверях. На нем были ультрамодные наушники — довольно широкие, усеянные диодами и кнопочками, с тонким микрофоном на конце провода.

— Господин министр ожидает вас, — произнес он торжественно.

Он отступил на шаг и жестом пригласил меня войти, мимоходом приоткрыв закрепленный на груди «холстер». Я на миг замер на пороге, заглядывая внутрь, смущенный необычной ситуацией. Телохранитель — а это мог быть только он — невозмутимо ждал меня, держась за ручку двери.

Я вошел, все больше нервничая. Громила закрыл за мной дверь, потом попросил развести руки в стороны и начал обыск. Ему попался только мой мобильный, который он, тщательно осмотрев, сунул мне в карман.

Он повел меня по широкой деревянной лестнице. Наши шаги отдавались от высоких белых стен. Оказавшись на втором этаже, мы прошли по длинному полутемному коридору, потом, наконец, он распахнул дверь и жестом пригласил меня войти.

Я сделал несколько шагов по слабоосвещенной комнате. Это был огромный кабинет, отделанный с вызывающей роскошью. Стены обшиты темным деревом. Чудесный вощеный паркет. Слева — большой книжный шкаф, полный антикварных книг. Справа — элегантная витрина, комод и целая коллекция безделушек и картин на охотничьи темы. В центре комнаты возвышался великолепный черный стол в стиле Регентства, отделанный золочеными бронзовыми вставками, с множеством выдвижных ящиков. По обе стороны от него друг против друга стояли два мягких кресла.

На другом конце комнаты перед широким окном, держась очень прямо, спиной ко мне стоял человек с бокалом в руке и любовался своим садом. Его невозмутимость выглядела смешной. Словно отрепетированная мизансцена в великолепном спектакле. Театральная пьеса, в которую меня во что бы то ни стало хотели втянуть. И совершенно напрасно. Мне было лучше в зрительном зале.

Телохранитель закрыл за мной дверь.

— Садитесь, Виго.

Я узнал резкий и сухой голос министра.

Я не двинулся с места. Он повернулся, сделал несколько шагов и поставил бокал на стол. В свои семьдесят он сохранил выправку молодого офицера. Голый череп, пронзительные синие глаза, прямые морщины придавали ему суровости.

Казалось, его забавляло мое упрямство. Он сел в кресло напротив, опустил руки на подлокотники и с преувеличенной небрежностью положил ногу на ногу.

— Ну же, садитесь, прошу вас.

И тут я испытал к этому старику ненависть еще более яростную, чем мог себе представить. Инстинктивное, почти врожденное отвращение.