Папке, которая с легкостью расскажет всю ее жизнь по нескольким фотографиям. Она хранит в ней даже фото надгробий матери и отца; даже отчима; даже осколки и обломки их отношений с Рейчел.
Но сейчас ей интересно не это.
Хлоя кутается в огромное махровое полотенце, потому что переодеваться во что-то другое у нее нет сил, упирается в стекло лбом и листает, листает, листает…
Вот оно, в самом низу, прячется в углу экрана.
Ее первый день в колледже спасателей: Джастин в огромных зеленых пластиковых очках с дешевыми линзами, что бликуют и мешают правильно рассматривать мир; у них одинаковые рубашки — темно-синие в клетку, и это становится первым поводом познакомиться и сделать первое селфи. Еще нет этой печали и усталости, только надежды и стремления, только солнце в волосах и прищур от его лучей; Джастин такой теплый, помнит Хлоя, вечно веселый и улыбающийся.
Она смотрит на эту фотографию, пока та не начинает размываться и плыть от слез, подступившим к глазам; пока Прайс не накрывает истерика, припадок, лютый невроз; пока она не начинает трястись и плакать, кричать на невидимого Бога и проклинать его за каждую секунду боли.
— Да что же тебе надо от меня, господи?
Хлоя крушит остатки стульев, стола, обламывает пластиковую окантовку подоконника, царапает руки, больно ударяется коленями и пытается справиться с этим ульем пчел у себя внутри, жужжащих и жалящих до распухания внутренних органов.
Когда теряешь постоянно, смерть перестает быть эфемерной, обретает окраску и форму; вот ее, например, имеет тысячу личин — и сейчас приходит в виде огромных пчел с острыми жалами; не трогай — и, может быть, повезет и не укусят, а если только посмеешь подумать, подуть на чувство жалости к себе — так все, пиши пропало, выводи кровью на стене, потому что через несколько секунд ты будешь умирать от боли на полу.
Хлоя ломается не сразу — не с годами или смертями, что хранит за спиной, не с потертостью кед или катастрофами; нет; она до сих пор не считает себя поломанной, потому что есть чувство, которое куда страшнее, чем разлетевшийся в клочья стальной скелет.
Потерянность.
Хлоя не знает, что делать; не может представить, как можно взять и забыть, попрощаться, забить на все эти чертовы восемь лет.
Боль не идет на убыль ни через полчаса, ни через час. К вечеру внутри Прайс что-то бесповоротно сдыхает, стирая все следы и теряя карты; от недосыпа и нервов ее выворачивает желчью, и горький вкус надолго поселяется во рту.
К полуночи боль становится пульсирующей точкой под ключицей, и Хлоя — скрючившись на диване, поджав под себя ноги, — находит в себе силы дотянуться до телефона.
Точка в СМС-ке, думает Прайс, как такое вообще можно было придумать…
====== семь. ======
у меня внутри город, а в городе никого.
ложатся мурашками тропы ушедших прочь.
в разрушенной церкви кровью разлит кагор,
в остывшей кофейне по чашкам струится ночь.
у каждого дома здесь трещины на стене;
все чаще и чаще разломы идут крестом.
я жгла этот город, но пеплом кружился снег
и каждое имя лепилось в огромный ком.
У Макс Колфилд в сутках нет минут и часов, у нее вообще нет времени, только мгновения, которые могут длиться столько, сколько она сама захочет; и никто не знает, как она это делает.
Потому что Макс Колфилд ненавидит время больше всего на свете.
Оно делает ее одежду выцветшей, волосы — спутанными, ресницы — светлыми; оно заставляет книжные листы желтеть, цветные карандаши — теряться и ломаться, телефон — постоянно зависать. Время дарит ей бонусом царапины и синяки, что болят долго-долго, делает ее музыку старой и безвкусной для других, сокращает список контактов в телефоне и людей в жизни.
Время делится на до Аркадии и после: до — секунды, минуты, часы; после — бесконечная полоса препятствий с возможностью остановиться в то мгновение, которое она сама выберет, щелкнуть полароидом — и долго-долго всматриваться в фотографию, каждый раз возвращаясь сердцем обратно в тот момент, когда был сделан снимок.
У Макс Колфилд полузаброшенный, требующий ремонта дом — одноэтажное строение с четырьмя окнами и огромным садом, за которым она не умеет ухаживать, оттого там только трава кое-где растет, и дом кажется совсем отчужденным, лишним; но стоит только туда зайти, как фотокарточки и большие красивые плакаты, прикрывающие щели в стенах, бросятся в глаза цветными красками, а разрисованный пузатый чайник заставит улыбнуться, так же как и ярко-красные салфетки, разбросанные по столешнице. Макс не водит сюда гостей; раньше сюда ходила Кейт, но теперь она надолго в больнице и вряд ли мечтает о том, чтобы вернуться сюда.
Этот дом никому не нужен — Макс нашла его по объявлению со сдачей почти задаром, лишь бы избавиться от полуперекошенного строения; но Колфилд, любящей одиночество и влюбившейся в резную скамейку у ступеней внутрь, он подошел идеально.
Куда лучше, чем ютиться в одной комнате с Даной и ее подругами.
Она бы всю жизнь так и прожила — вот здесь, в этом доме со скошенной зеленой крышей, где все такое ветхое и отшельническое, как и она сама внутри; и Макс почему-то думает, что, возможно, стоит поговорить с хозяевами, да только таких денег у нее никогда не будет.
Макс Колфилд ведет дневник — редко, но метко пишет заметки и записи о своей жизни, в одной или двух строчках, а иногда и в десяти страницах умещая то, что у нее внутри, вклеивает фотографии, рисует узоры на полях и пишет слова из песен, что звучат в ее голове.
У Макс есть тысяча тайн — и еще одна, самая страшная и бьющая под дых, заставляющая смеяться и плакать одновременно.
Она никогда, никому, ни за что не расскажет, что сжимает в своем дрожащем кулачке все время мира.
*
Сначала это было даже весело — ты просто поднимаешь руку, хмуришь брови — и вот царапины на твоей ноге исчезают, синяки заживают или учитель не вызывает тебя к доске, потому что ты вовремя отпрашиваешься из класса; когда тебе десять, все кажется проще и надежнее, чудеса легко принимаются на веру.
Макс понадобилось (не) упасть с качелей раз семь, прежде чем она сообразила, что теперь может.
Конечно, в это никто не поверит, подсказывало ей сердечко; а еще чудеса на то и чудеса, чтобы оставаться в тайне; поэтому Макс частенько запиралась в комнате и творила, творила, творила.
Больше всего ей нравилось, что можно переснять снимок со старого отцовского полароида, не тратя кассету. Если кадр выходил неудачным, она просто возвращалась на несколько секунд назад.
В тот момент, когда ее палец еще не нажал на кнопку.
Когда она еще не осознала, что каждое действие имеет последствие.
Но она никогда бы в жизни не подумала, что последствие заберет у нее все: дом, семью, надежду.
Она ведь была просто глупым ребенком, верящим в чудеса.
Она не хотела рушить город.
И убивать всех этих людей.
Она просто хотела отмотать чуть-чуть назад, чтобы посмотреть на двух целующихся в уголке девчонок, у одной из которых были волосы цвета золота, а у второй — яркая татуировка на всю руку.
Но почему-то именно это действие вызвало катастрофу.
Торнадо, унесший жизни всех, кто был тогда в городке.
И поломавший судьбы тех, кто сумел выжить.
Тогда Макс Колфилд, глядя на сломанный фотоаппарат в своих руках, затерявшиеся в обломках кассеты и фотографии, сжала кулачки и сказала себе больше никогда не использовать это.
Она сдалась ровно через восемь лет.
*
Макс хорошо помнит тот день, когда рухнуло крыло университета — потому что вечером этого же дня она получила незачет по проекту, не закрыла табель, не справилась с дополнительными заданиями, оказалась в кабинете у ректора; череда неприятностей сопровождала ее с самого утра: разбитое зеркало, сорвавшиеся фотографии, заклинившая дверца шкафа.
Она не успела понять, чтобы остановить это.