— К директору вызывали?
— Да…
— Так… Ну, а как же все-таки школу бросил?
— Не захотел и все.
Прохор, пожалуй, стал бы ругать Леньку за нерадивость в учении, стал бы корить его даже за этот ухарский, нарочито небрежный тон, каким он говорил об учителе и школе, за дерзкие огоньки в серых глазах, невольно выдававших Ленькину обиду на всех и вся. Но Грач будто не замечал мальчишечьего гонора. Пригладив суставом указательного пальца тонкие стрельчатые усы, он хитро покосил темно-карим глазом на Леньку:
— Стыдно, наверное? Боялся, что товарищи смеяться станут: старше всех, а не знает? Так, что ли?
— Да… — неожиданно обмяк Ленька.
— Страх, он, брат, самая противная штука, — продолжал рассуждать Грач.
— Да…
— А мне, думаешь, не страшно было, когда мы под Выгодой в атаку на фашиста шли?! Или когда на Мысхако в первом броске высаживались? Вот видишь, после той высадки с костылем хожу… А ему, — Грач качнул головой в сторону Прохора, — каждый день уходить на глубину? С той глубиной шутки плохи — она не прощает малейшей оплошности: недовернут болт, не так прилажен груз, запутался воздушный шланг, сделал неверный шаг, расслабил волю, внимание — и беда тут как тут… Такая уж, брат, наша обязанность — идти навстречу опасности и виду не показывать, что боязно. Иначе, какие же мы мужчины?
Грач, как будто невзначай, коснулся рукой Ленькиной коленки:
— Так-то, брат.
Давно так никто не разговаривал с Ленькой. Так бывало говорил с ним только отец. По вечерам он учил Леньку играть в шахматы, вязать крючки к леске, читать книжки, клеить забавных зверят из картона. Он всегда чему-нибудь учил Леньку. Он работал в порту, пахнул морем, пшеничным зерном, смолой, железом и разговаривал с Ленькой по-взрослому, как мужчина с мужчиной…
— Вот ты какой у меня смелый, сынище!
Распахивалась дверь, и в комнату врывалась звенящая смехом Люда. С размаху бросала книжки на диван, целовала отца и Леньку в щеки и, если у нее не было уроков по музыке, начинала, как выражался отец, всесветную карусель: заставляла всех петь, декламировать стихи, плясать, кувыркаться, играть, рассказывать забавные истории и делать много другого, необычного и веселого. Когда в доме бывали гости, Люда помогала отцу накрывать на стол, приветливо приглашала гостей к чаю, а после угощения садилась за пианино и ее тонкие пальцы высекали искры радости из черных и белых клавишей.
— Моя хозяйка! — гордо и ласково говорил отец.
— Вся в мать, все капельки ее в себя вобрала, — потихоньку вздыхали гости, украдкой поглядывая на большую фотографию на стене. На фотографии рядом с отцом стояла молодая женщина, очень похожая на Люду, с такими же озорными глазами и разлетистыми бровями. Она, как и отец, была одета в гимнастерку, увешанную орденами и медалями, а на голове красиво сидела аккуратная пилотка со звездой. Матери Ленька не помнит. Говорят, она умерла, когда Ленька только родился.
Людин характер изменился сразу. Надломился, угас, как гаснет свечка на сильном ветру, не дрогнув пламенем, не оставив искры. Это произошло в день гибели отца. Одни говорят, что он сам оступился на сходне и упал между стоявшими борт о борт судами, другие — будто в тот день он напал на след преступников, орудовавших в порту, и пошел в партком, а оказался между бортами качавшихся на мертвой зыби судов… С тех пор Люда стала замкнутой, тихой, не по летам серьезной.
Потянулись серые и скучные годы. Ленька вырос из старых штанишек и пальто, ему стыдно было перед товарищами в школе, он почти не бывал дома, шатался в порту, на причалах, ходил с рыбаками в море. Сперва продали Людкино пианино — Люда даже не посмотрела на инструмент, когда выносили его из квартиры, все равно после смерти отца она ни разу не притронулась к клавишам. Потом продали гостиный гарнитур. И, наконец, обменяли просторную светлую квартиру на полуподвальную конуру с печным отоплением.
Самое страшное не в конуре. Самое страшное в соседях. На старой квартире соседи жалели Леньку, звали к себе, помогали ему и Люде, хлопотали о пенсии. Здесь все были чужие.
— Так-то, брат! — снова сказал Грач.
Серые Ленькины глаза потеплели, налились слезами, он нахмурил лоб и прикусил губу. Леньке было больно и стыдно. Прохор это понимал и хотел чем-нибудь утешить его.
— Хочешь, Ленька, — неожиданно для самого себя сказал он мальчику, — покажу тебе морское дно, научу гулять под водой, как по берегу?
Но Ленька даже не ответил, даже не глянул в его сторону.
…Да, он тогда даже не глянул на Прохора. Но когда под вечер они вдвоем поднимались по крутой, скользкой от росы тропе на высокое плато, у подножия которого плескалось сине-багряное в лучах заходящего солнца море, Прохор повторил свой вопрос.